скамейка, лоскутки кожи, маленький молоточек, подарок татэ, деревянные гвоздики. Мойше тоже шьет сапоги, только игрушечные.
Под столом у Мойше хорошо. Здесь он никому не мешает, и мамэ не кричит на него, что он путается под ногами, Татэ и дедушка работают в другом углу, под окошком в потолке. Оттуда солнышко приходит в гости очень редко, но приходит на немножко. Мойше не успеет поиграть с ним, как его уже нет.
Еще в углу печь – там мамэ и бабушка. Еще в углу кровать. Бабушка спит на печке. Тетя Сарра спит на сундуке. Дедушка – на ящике с кожей. Татэ и мамэ – на кровати, а Мойше со всеми по очереди. В доме четыре угла, а ему четыре года. Татэ вчера говорил дедушке… Мойше не успел вспомнить, что сказал татэ. Дверь скрипнула. A-a-a! тетя Сарра! Мойше даже подпрыгнул от радости.
Он уже охватил руками колени тети Сарры. Сейчас он узнает, принесла ли она ему гостинца… Мойше знает, где лучше всего сидеть вечером, – на коленях тети Сарры! У нее длинные тяжелые косы. Кончики их пушистые, и так приятно щекотать ими носик.
Быстро стучат молотки… Вечер скоро закроет окошко черной шапкой. Только огонек под треногой будет освещать комнату…
Мамэ режет хлеб. Татэ и дедушка моют руки.
– Что ты молчишь, Саррочка? – спросил татэ.
– Меня Шпильман выгнал из мастерской.
– За что? – крикнули все почти одновременно. Только Мойше молчит.
– За то, что я назвала его кровососом.
Мойше не знает, что такое «кровосос», но это, должно быть, страшное.
– Что же, ты думала, что он тебе за это жалованье повысит? – Голос у мамэ злой. Она не любит тетю Сарру.
– По-твоему, Фира, я должна была молчать? Он каждый месяц уменьшал нам заработок, заставлял работать по четырнадцать часов в день. Сам богател, а у нас гроши отбирал. Гадина противная!
– Как же теперь быть? Мы думали твоим жалованьем в будущем месяце за квартиру уплатить Абрамахеру, – испуганно сказал дедушка.
– Какое ей до этого дело? Она живет своей головой, у нее свой гонор… Чуть-чуть не вельможная пани! Она позволяет себе грубить хозяину, а завтра ей есть нечего будет. Или ты надеешься, что тебя брат с отцом прокормят? – кричит мамэ.
Мойше с испугом смотрит на нее. Она худая, нос у нее острый. Мамэ всегда болеет и всегда сердится.
– Не надо ссориться, Фира. Если в доме несчастье, то от ссоры оно не уменьшится.
Это говорит дедушка. Он любит тету Сарру и Мойше. Дедушка старенький. Борода у него длинная, белая. Брови сердитые, а глаза добрые. Дедушка всегда сидит согнувшись, оттого спина у него кривая.
Кто-то стучит в дверь. Вот она открывается, и Мойше видит важного дядю Абрамахера. Все тоже смотрят на него и молчат.
Наконец дедушка заговорил:
– Добрый вечер, господин Абрамахер! Садитесь, пожалуйста! Фира, зажги свечи.
Мойше хочется спросить дедушку: разве сегодня суббота? Но он боится важного дяди.
– Я зашел спросить вас, Михельсон: думаете ли вы уплатить за квартиру, или я должен принять другие меры? – сказал важный дядя.
– Вы уж подождите немножко, господин Абрамахер. Уплатим обязательно! Только денег сейчас нет. Ни марки! Сами знаете, тяжело сейчас жить бедному человеку. Что заработаешь, то проешь. Вот думали, Сарра получит жалованье, но ее господин Шпильман уволил… – тихо отвечает дедушка.
Дядя посмотрел на тетю Сарру. Он похож на жирного кота, что сидит на заборе и высматривает воробьев. Хитрый кот! Кажется, что он спит, а он все видит! И только воробей сядет на забор, он его – цап лапой!.. И усы у дяди, как у кота.
– Меня все это мало интересует. Я спрашиваю: когда вы уплатите за квартиру?
Он надевает шапку. Скорей бы он ушел!
– Если завтра вы не уплатите за все четыре месяца шестьдесят марок, то послезавтра вы уже будете квартировать на улице.
– Как на улице? Ведь там уже зима! Побойтесь бога, господин Абрамахер. Есть же у вас сердце! Ведь вы тоже еврей! – заплакала бабушка.
– Я прежде всего – хозяин дома. Для бога и нищих евреев я жертвую ежемесячно немножко больше, чем вы мне должны. Но если вы думаете, что еврей еврею не должен платить за квартиру, то вы очень ошибаетесь, – говорит дядя.
– Какая там квартира? Это же гроб! – закричал татэ так, что Мойше вздрогнул.
– Ха! Гроб? А вы за пятнадцать марок во дворце жить хотите?.. Ну, я все сказал. Завтра чтобы деньги были! Кроме того, вообще подыщите себе другое помещение. Я не намерен держать в своем доме неблагодарных грубиянов. – И дядя повернулся к двери.
Мамэ бросилась за ним.
– Подождите, господин Абрамахер! Не сердитесь на мужа за его слова. Мы люди необразованные, может, и не умеем сказать, как надо. Вы уж простите, господин Абрамахер! Конечно, мы уплатим!.. А может, часть денег мы отработаем вам чем-нибудь? Вы, например, нанимаете же прачку? Так я могу вам стирать белье… Может, что-нибудь надо сшить госпоже Абрамахер и дочкам, то Сарра может это сделать, – жалобно упрашивала важного дядю мамэ.
Дядя еще раз посмотрел на тетю Сарру и ответил:
– Так и быть, я подожду несколько дней… Пусть она, – он указал пальцем на тетю Сарру, – завтра придет ко мне в контору. Может быть, для нее найдется работа… Но деньги вы все-таки готовьте… – И важный дядя ушел.
Мойше очень хочется высунуть ему вслед язык, но если мамэ увидит, она опять отдерет его за уши, как утром, когда он привязал к хвосту кошки коробку с гвоздиками.
…Только глубокой ночью возвращался Сигизмунд Раевский в маленькую комнатку. Ядвига тревожно наблюдала за ним. Ночью, обнимая его, шептала:
– Я тебя так мало вижу… Опять, Зигмунд, все, как тогда! Нет покоя у меня на сердце – боюсь я за тебя! Так уж, видно, мне на роду написано…
Когда вернулся, счастью своему не верила. Ведь столько лет – пойми, Зигмунд, столько лет! – одна без тебя…
Сигизмунд молча положил свою большую руку на ее плечо. Это прикосновение было для нее дороже ласковых слов. Не умел он говорить этих слов и раньше. Но ей ли не знать, как горячо, как нежно может любить он. В ее памяти ожила их первая встреча на нелегальном собрании в Варшаве. У него уже тогда была партийная кличка – товарищ Хмурый. Она уходила с этого собрания членом социал-демократической рабочей партии Польши. До самого дома проводил нового товарища высокий слесарь водопровода, член комитета, товарищ Хмурый. С той ночи началась их дружба, а затем любовь…
– Мне страшно подумать, Зигмунд, что вас могут отнять у меня. Я говорю – вас, потому что мальчик стал твоей тенью. Он не сводит с тебя глаз… Я знаю, что иначе и быть не может. Но пойми, каково моему сердцу? Где бы я ни была, что бы я ни делала – всегда мысль о вас! Я так настрадалась, столько пережила, что я не перенесу этой потери…
Словно останавливая ее, Сигизмунд сжал пальцами ее плечо.
– Так нельзя, Ядзя! Я понимаю все. Я тоже знаю, что такое боль. У матери это, конечно, сильнее. Потерять – это ужасно. Но как же быть? Ведь ты была в партии. Тебе ль не знать, что если уж начался бой, то цель одна разгромить врага, чего бы это ни стоило, может быть, самого дорогого!
Он почувствовал на своей груди ее голову и влажную от слез щеку. Она слушала его, растерянная и обезоруженная.
– Я не хочу сейчас осуждать тебя за отрыв от партии. Бывает, слабый не выдерживает тяжести борьбы. Не все в эти годы удержали в руках партийное знамя. Иные отошли – все свои заботы и мысли отдали семье. Для них гибель семьи – их собственная гибель. Но разве можно всю жизнь вместить в эту комнату? Подумай, Ядзя! Ты вернешься к нам, моя дорогая, и в этом опять найдешь счастье… Что бы ни случилось с нами, у тебя всегда останется цель жизни, самая прекрасная, самая благородная, какую только знает