первый ряд кресел ездят совсем не за этим, а затем, чтобы видели, что ты сидишь в первом ряду, и сидишь чинно и ничему не удивляешься; да и удивляться-то нечему, потому что это только так - 'представление' и больше ничего. Но как ни бился Сава Титыч, а не мог отучить Кузю от дурной привычки восхищаться. В собрании Сава Титыч с Кузей расхаживали таким же гусиным шагом, как и на гуляньях, молча и не обращая ни на что внимания, и путешествовали так до первой встречи с каким-нибудь любителем шампанского из артистов. Тут они садились, выпивали бутылку шампанского и опять отправлялись показывать себя до новой встречи. Так они проводили вечера, а день в кофейной, где собиралось своего роду общество. Общество это делилось на две половины: одна половина постоянно говорила и сыпала остротами, а другая половина слушала и смеялась. Замечательно еще то, что в эту кофейную постоянно ходили одни и те же люди, остроты были постоянно одни и те же, и им постоянно смеялись. Года два Кузя пробыл под опекой Савы Титыча; в эти два года он очень переменился как внутренним, так и внешним образом: на румяном и беззаботном лице его стали показываться признаки раздумья. Он стал чувствовать всю пустоту той жизни, в которую увлек его Сава Титыч; он лучше Савы Титыча понимал людей и скоро заметил, что порядочные люди или смеются над ними, или жалеют их. Сава Титыч был счастливый человек и не замечал, что был смешон до крайности, а Кузя был не таков, он это очень хорошо чувствовал. Положение его стало невыносимо, а выходу из него не было. С одной стороны, было перед ним образованное общество, он чувствовал, что связь, соединяющая это общество, прекрасна, что ему, человеку независимому и у которого впереди огромный капитал, был бы рай в этом обществе; но между ним и этим обществом была бездна. С другой стороны, перед ним было общество его собратов, подкрашенное воспоминаниями детства; но между ним и этим обществом был фрак. А надевши фрак, трудно переменить его на кафтан.
Из этого положения вывело его новое знакомство. Жил за Москвой-рекой один молодой человек; он кончил курс в университете {Рядом с этим словом на полях рукописи приписано: 'отчего чудаком и прозывался'.} и жил учителем в одном богатом доме. Чуден казался этот человек среди Замоскворечья. За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания и уповает на обряды и формы. На науку там тоже смотрят с своей точки зрения, там науку понимают как специальное изучение чего-нибудь с практической целью. Научиться медицине - наука; научиться сапоги шить - тоже наука, а разница между ними только та, что одно занятие благородное, а другое нет. Науку как науку, без видимой цели, они не понимают. И потому если вы встретите ученого, который станет вам доказывать материальную пользу своего предмета или станет хвалить свой предмет, понося прочие, так знайте, что этот ученый или родился за Москвой-рекой, или жил там довольно долго. Если вы встретите студента, который рассуждает так: 'Все наука да наука, нужна нам очень в жизни эта наука; нам бы только как-нибудь четыре года промаяться да чин получить - вот и вся наука', - так знайте, что это студент замоскворецкий, а если он приезжий, так, верно, квартирует за Москвой-рекой. Итак, за обилием преданий и обычаев, ум был для Замоскворечья вещь не только не нужная, но иногда и опасная, а наука - вроде крепостного человека, который платит барину оброк. От этого-то и чуден казался для Замоскворечья X. X., которому наука взошла в кровь, который, кроме ума, не признавал над собой владыки. Он не имел никакого сообщения с Замоскворечьем и никакого знакомства, он {В рукописи: она.} заключился в маленькой комнатке, обложил себя книгами и жил в мире мечтательном, любимым автором его был Жорж Санд. Он читал его и перечитывал и, бродя без цели по улицам Замоскворечья, мечтал о героях и героинях его романов. Он заглядывал в окна, думая встретить…
Он не знал Замоскворечья, и ему позволительно было так думать. А Замоскворечье знало его и думало о нем по-своему. Замоскворецкие Лелии жалели его, как человека погибшего, или презирали его, как басурмана, который не ходит в баню по субботам и по постам ест скоромное {Здесь рассказ обрывается, и внизу отдельной чистой страницы следует: 'Примечание нашедшего рукопись'.}.
_Примечание нашедшего рукопись_. Эту безмятежную и однообразную тишину, в которой пребывает Кузьма Самсоныч {В рукописи: Савич.}, нарушает изредка только старинный знакомый его, а именно Максим Ферапонтыч (бывший Максимка). Это лицо автор замоскворецких записок упустил из виду; но я случайно напал на след и скоро отыскал Максимку. Вот вкратце его история: Максимка из мальчишек сделался приказчиком Тупорылова, бойкостью и аккуратностью 'взошел в доверенность' и за старостию лет Тупорылова управлял почти всей его торговлей, потом, как говорит один мой знакомый купец, дерзнул против хозяина тысяч на десять и пожелал быть сам хозяином. Теперь он подрядчик, берется за всевозможные дела и всюду дорогу знает. Товарищи его не любят за то, что он очень сбивает цену. Приезжает он иногда к Кузе затем, чтобы перехватить деньжонок на какую-нибудь аферу. За такое одолжение он делает могарычи, то есть великолепнейшие обеды и пиры, большею частию где-нибудь за городом, и тут с компанией гуляют напропалую. Компанию эту составляют всё деловые люди.
НЕ СОШЛИСЬ ХАРАКТЕРАМИ
(Очерк)
I
В одной из улиц, ближайших к Пресненским прудам, в новом, изящной отделки каменном доме, сидела у окна молодая женщина замечательной красоты. Старуха, очевидно принадлежащая к разряду выслужившихся нянек, занимающихся обыкновенно мелкой торговлей, сватовством, в большом старомодном чепчике, в пестрой шали, с ридикюлем в руках, сидела поодаль и наблюдала за взорами и движениями молодой женщины. Июльский полдень раскалил Москву, и на улицах было знойно и пустынно; лениво проезжал пустой извозчик, пешеходы жались поближе к домам, хоронясь под их тенью, только разносчики проходили посереди улицы и громко кричали: 'Спела клубника!' В беседках и на галлереях или просто в сенях хозяйки, окруженные ребятами и мухами, варили варенье, и теплое благоухание неслось по улицам. Ни под тенью дерев, ни в беседках и гротах, окружающих пруды, не было прохлады. От прудов не веяло свежестью, а только пахло водой.
- Что это он нейдет сегодня, - сказала молодая женщина.
- Кто он-то, матушка? - спросила старуха.
- Не знаю, только он каждый день в это время тут проходит.
- А не знаешь, так узнать можем. Чего я для своей графини не сделаю, - сказала старуха, подходя к окну.
Теперь не мешает сказать несколько слов о прекрасной молодой женщине, которая и будет героиней нашего рассказа. Серафима Карповна была вдова коллежского советника Мазанцева, а происхождением купчиха, дочь Карпа Карпыча Толстогораздова, живущего в Рогожской и обладающего несколькими миллионами. Воспитанная в одном из лучших пансионов, она приняла все приемы образованной девушки, хорошо держала себя, умела прилично и со вкусом одеться, немного говорила по-французски и чуть-чуть бренчала на фортепьяно. Не успела еще она после выпуска из пансиона оглядеться в дому родительском, как отец счел нужным выдать ее за пожилого чиновника Мазанцева, который был ему полезен по тяжебным делам; а у Карпа Карпыча было их довольно. Коллежский советник Мазанцев был маленького росту, немного плешив, много курнос; но зато имел черные лоснящиеся бакенбарды и орден на шее. В присутствии с подчиненными он был важен и строг до крайности и держал голову кверху; с купцами же, особенно богатыми, был предупредителен и ласков до фамильярности. С первого взгляда он влюбился в Серафиму Карповну и взял за ней в приданое только четыреста тысяч серебром. Молодая девушка без горя и радости вышла за него, безмятежно прожила с ним полтора года, без печали схоронила его и незаметно перешла в