— Это же он, ваш муж, Отто Куусинен. Он хочет, чтобы вы подписали обвинение, потому что он действительно был английским шпионом.
И снова я услышала из соседней комнаты крик:
— Айно, Айно, подпиши! Подпиши!
Я молчала. Я не была уверена, что это голос Отто. Экзекуция длилась до утра, потом вдруг наступила тишина. Зайцев встал, сказав:
— Пойду посмотрю, что там.
Скоро он вернулся и объявил:
— Куусинен успокоился и сейчас подписывает признание.
Когда я в то утро возвращалась в камеру, дверь одной из камер распахнулась и я увидела лежащий на полу труп, весь в крови. Меня заставили простоять целую минуту над трупом, потом конвойный сказал:
— Вот так бывает с теми, кто не признаётся.
Я ничего не ответила. На лестнице мне ещё раз приказали остановиться, чтобы посмотреть на забитого насмерть.
Такие методы применялись, когда хотели запугать заключённых, заставить их признаться. Нередко жертвы таких методов теряли разум и попадали в сумасшедший дом. Я себе беспрерывно внушала, что со мной этого не будет, я должна сохранить душевное равновесие. Я дала себе клятву, что поведаю человечеству, каким пыткам в Советском Союзе подвергаются невиновные, беспомощные люди — если, конечно, сама смогу вырваться из этой страны.
Меня долго держали в одиночке Лефортовской тюрьмы. Ночь за ночью передо мной клали обвинительное заключение против Куусинена, якобы занимавшегося шпионской деятельностью. Применялись разные методы допросов, я не раз думала, что сломаюсь, не выдержу, но знала, что единственная моя надежда — без колебаний отказываться от признания.
В конце сентября, в субботу вечером, меня снова отвели в помещение для допросов. Там кроме Зайцева был ещё один человек, Зайцев представил его мне как своего начальника. Лицо начальника было таким свирепым, что от одного его взгляда менее опытный заключённый мог бы упасть замертво. Он приказал мне сесть и начал говорить комплименты. Я по опыту знала, что это не предвещает ничего хорошего. Он сказал, что ему известно — я умная женщина и, конечно, понимаю, что в моих интересах без сопротивления подписать обвинение. Он вложил мне в руки карандаш.
Спокойно, но твёрдо я сказала:
— Как я уже говорила, я ни за что это не подпишу.
Начальник разъярился, велел мне встать и стоять посреди комнаты, не двигаясь. Он так громко орал, что голос его эхом раскатывался по комнате. Описывать подробности этого допроса я не буду, достаточно сказать, что он отпустил меня в камеру только около полудня в среду и всё это время сыпал угрозы и оскорбления. Ясно, что за это время я не получила ни еды, ни глотка воды. Но и эта попытка провалилась, хотя под конец я едва держалась на ногах. Начальник окончил допрос криком:
— Никогда в жизни мне ещё не попадалась такая бесстыдная и упрямая баба. Я обработал тысячи заключённых, и каждый из них всё подписывал.
Я ехидно произнесла:
— Значит, я первая.
Он наставил на меня пистолет и заорал вне себя от злобы:
— Живой отсюда не выйдешь!
Как и он, я заорала ему в лицо:
— Живая или мёртвая — не подпишу!
Эти слова я прокричала изо всех оставшихся сил. Начальник оторопел и сказал Зайцеву:
— Это не женщина, это — дьявол!
Потом позвал конвой и велел отвести меня в камеру. Я слышала его последние слова:
— Глаза бы мои её больше не видели!
Когда конвойные втолкнули меня в камеру, я спросила, какой день и час, они ответили — среда, двенадцать часов дня. Я провела на допросе восемьдесят девять часов!
Я всё ещё оставалась в Лефортово, но из одиночки меня перевели в общую камеру. Там находились две женщины, Мария Яковлевна Фрумкина и Тамара Постышева. Мария — образованная, энергичная женщина, мы с ней были давно знакомы. Она работала ректором Коммунистического университета трудящихся Востока. Её отец был старшим раввином в Минске. Он никак не мог смириться с тем, что его старший ребёнок — не мальчик. Потому Марию воспитывали так, как в еврейских семьях принято воспитывать старшего сына. Одевали под мальчика, и утром отец брал её с собой в синагогу, учил древнееврейским молитвам, которым девочку не научили бы никогда. Мария выросла крепкой, с мальчишескими повадками. Окончив в Минске школу, она хотела поступить учиться в Петербургский университет, но еврейкам отказывали в праве жить в столице. Однако Мария нашла хитроумный выход. Она узнала, что еврейки-проститутки могут свободно жить в столице. Она поехала в Петербург, зарегистрировалась в полиции как женщина лёгкого поведения и получила так называемый жёлтый билет. Раз в неделю она должна была отмечаться в полицейском участке.
Мария поступила в университет, сняла комнату, отец высылал ей деньги. Окончив учёбу, она вернулась в Минск и стала учительницей. Писала романы под псевдонимом Эстер, советские евреи до сих пор читают и любят её книги. В Минске Мария входила в правление сионистской организации и активно участвовала в её политической деятельности. Во время нашей тюремной дружбы она разъяснила мне, какая разница между сионистами и другими еврейскими объединениями. Я с интересом слушала её рассказы о религии евреев.
Мария Яковлевна обвинялась в том, что якобы организовывала тайные антисоветские еврейские общества. В Лефортово с ней обращались страшно жестоко, часто пытали. Двое её еврейских друзей, Хафез, многие годы редактировавший журнал Коминтерна «Коммунистический Интернационал», и Карл Радек, выступали свидетелями против неё, и Мария была уверена, что показания этих двоих ей очень навредили. На допросах ей без конца повторяли, что живой она из тюрьмы не выйдет. Её казнили, когда я ещё была в Лефортово. Невестка Марии, Роза Фрумкина, тоже была арестована, я о ней слышала в Воркутлаге, но потом она исчезла бесследно.
У Марии Яковлевны был диабет, она страдала в заключении больше других. От усталости она едва могла открывать глаза. Днём ей лежать не разрешалось, спать нельзя было даже сидя: таковы были законы Лефортово! Мария часто жаловалась на свою судьбу, знала, что её ждет казнь. «Зато вас, — сказала она мне однажды, — вас не расстреляют. Вы ещё станете послом в Стокгольме вместо Коллонтай». Я спросила, откуда у неё эта сумасшедшая мысль, она ответила, что слышала об этом от Радека, а Радек — от самого Сталина. Я не стала продолжать расспросы, но вспомнила свой разговор с мужем, когда тот говорил о намерении Сталина послать меня в Стокгольм. Может, я тогда напрасно сомневалась во всей этой истории. Но теперь уж места этого мне не видать.
От сокамерниц я услышала, что недавно раскрыта тайная организация комсомольцев, детей репрессированных. В организацию входила в основном еврейская молодёжь, центры находились в Москве и Орле. В организации общества обвинялись дочь Карла Радека — Тамара Радек, его жена Ольга (сестра Троцкого) и дочь Розы Фрумкиной — Тамара.
Вторая моя сокамерница, Тамара Постышева, явно выделялась среди всех когда-либо встреченных мною женщин. Это была одухотворённая, утончённая украинка. Я никогда не встречала более волевого человека. До ареста она была адвокатом в НКВД в Киеве, устроилась туда, чтобы помогать украинцам, жертвам сталинского террора. Она обвинялась в украинском национализме. Эта женщина действительно любила свою родину, её народ, литературу и музыку, много рассказывала мне об истории Украины, о репрессиях, которым подвергались её соотечественники.
С Тамарой Постышевой обращались в Лефортово коварно и жестоко. Её допрашивали почти каждую ночь и жестоко избивали. После первой моей ночи в камере конвоиры приволокли её рано утром и бросили на койку. Когда они ушли, я подошла, спросила у Тамары, могу ли чем-нибудь помочь. С невероятными усилиями ей удалось сказать:
— Не могли бы вы посмотреть мою спину?