воплями толпы. Некоторые пустились бежать следом, яростно крича:
— Смерть убийце! Казнить его!
Наконец на пересечении двух трамвайных линий кучеру удалось оторваться от преследователей.
С той минуты, как Кош сел в карету, он не проронил ни слова. Репортер произнес лишь тихое «спасибо», когда один из полицейских опустил шторки, чтобы избавить его от любопытных глаз толпы. Все эти крики и угрозы вызвали в нем сначала страх, а затем отвращение. Так вот какое оно, население Парижа, самое развитое во всем мире! В этой стране, колыбели свобод, где впервые прозвучали слова разума и справедливости, люди со слепой ненавистью бросаются на человека, о котором известно лишь одно — то, что его везут в тюрьму. Проклятия посыпались на его голову со всех сторон потому только, что один-единственный человек закричал: «Смерть ему!» Даже если бы из всей этой затеи Кош не вынес ничего, кроме представления о психологии парижской толпы, он бы не пожалел о пережитых им треволнениях. Теперь же дело должно было принять ожидаемый оборот: начиналась увлекательная игра в кошки-мышки.
Ирония, на минуту вернувшаяся к репортеру в момент ареста, исчезла бесследно. Правосудие представлялось ему теперь несравнимо более сложной машиной, чем он думал вначале. Рядом с полицией, рядом с судьями и присяжными стояла загадочная и грозная масса: народ.
Конечно, голос народа должен замолкнуть у дверей суда; конечно, судьи должны руководствоваться только фактами. Но существует ли человек, достаточно сильный, достаточно справедливый и независимый, чтобы совершенно не считаться с непреклонной волей толпы? Для настоящего преступника приговор народа почти так же страшен, как и приговор судей. Что ни говори, наказания меняются вместе с переменами в общественном мнении. Преступление, наказуемое теперь несколькими месяцами тюрьмы, приводило в былые времена к вечной каторге. В середине XVIII века Дамьена колесовали за то, что он бросился на Людовика XV с ножом, а в XX веке его наверняка приговорили бы не более чем к двум годам тюрьмы за оскорбление главы государства!
После краткого допроса с Коша сняли наручники и поместили его в отдельную маленькую камеру. Время от времени какой-нибудь полицейский заглядывал к нему через потайное окошечко.
Около полудня его спросили, не голоден ли он. Кош ответил: «Голоден». Но в горле у него стоял комок, и от одной мысли о еде его мутило. Ему подали карту блюд соседнего ресторана, и, чтобы не показать своего волнения, репортер выбрал наугад несколько блюд. Ему принесли уже нарезанное мясо и овощи в дешевых железных мисках. От долгого употребления эмаль на них местами потрескалась. Кош начал было есть, но не смог проглотить ни куска, а только с жадностью выпил всю бутылку вина и графин воды, после чего стал ходить взад-вперед по камере, охваченный внезапным желанием двигаться, дышать, действовать. Наручники немного давили ему на руки, но в общем он не мог пожаловаться на неласковое обращение. Он всегда считал полицейских гораздо более несговорчивыми и грубыми людьми и собирался уже заранее громко заявить о своих правах и потребовать, чтобы с ним обращались как с невиновным, пока суд не приговорит его. Кроме того, он считал, что и сам будет держать себя совершенно иначе.
Когда Кош в течение последних дней думал о своем поведении после ареста, то воображал, что сохранит всю свою бодрость и присутствие духа, но несколько часов, проведенных в тюрьме, подорвали его решимость. Мало-помалу он начинал отдавать себе отчет в исключительной важности своего поступка и страшиться происходящего. Но все же, рассуждая, Кош приходил к утешительному выводу: «Когда мне надоест, я сам прекращу эту комедию, и дело с концом».
К вечеру его мысли приняли более печальный оборот. Ничто так не наводит на воспоминание о доме, об уютной теплой комнате, где тихо потрескивает камин, как предательский холод, закрадывающийся в мрачную камеру.
Полицейские, собравшись вокруг стола, зажгли лампу, и запах керосина присоединился к запаху мокрого сукна, с утра мучившего Коша. Но все же он, приподнявшись на цыпочки, жадно смотрел из тайного окошка на всех этих мирных людей, расположившихся вокруг стола, а в особенности на лампу с разбитым стеклом, покрытым коричневыми пятнышками, но все же дававшую немного света, которого ему так не хватало в камере. Около шести часов дверь отворилась. Репортер подумал, что сейчас его будут допрашивать, но один из полицейских вновь надел на него наручники и повел в участок.
Онэсим Кош оказался в обществе двух оборванцев, какого-то беспрестанно посмеивающегося воришки с папиросой в зубах и двух женщин, напомнивших ему особу, которую он встретил ночью на бульваре Ланн. Тюремный сторож пересчитал арестантов. Одного за другим их посадили в карету с одиночными отделениями, ожидавшую у дверей. Кош вышел последним и услышал, как один из полицейских обратился к сторожу, указывая на репортера:
— Следи хорошенько, особенно вот за этим!
Руки у Коша были скованы, и ему помогли подняться в карету. Репортера поместили в последнем отделении. Как только за ним захлопнулась дверца, карета, запряженная двумя старыми клячами, тронулась в путь, подпрыгивая на мостовой.
Кош говорил себе, что начиналась самая важная часть его предприятия. Как здорово будет провести судей и полицию, уличить их в ошибках и получить от них, да еще так, что они сами того не заподозрят, единственное в истории интервью, которое сразу же поставит его во главе самых блестящих журналистов.
Репортер внушал себе это скорее для того, чтобы придать себе бодрости, нежели из убеждения, что все так и будет. Он продолжал лелеять надежду, что после этой тревожной ночи к нему вернутся его обычная веселость и ясность мысли. На другой и на третий день он не видел никого, кроме сторожей. Хотя одиночество и тяготило его, но все же в первые дни заключения он чувствовал себя лучше, чем когда в одиночестве блуждал по Парижу.
Весь день он проводил растянувшись на кровати; ночью спал довольно хорошо, беспокоил его только свет электрической лампочки над головой. Но мало-помалу Коша начал раздражать постоянный надзор. Насколько прежде его страшило полное одиночество, настолько сильно он жаждал его теперь. Мысль, что за каждым его жестом, за каждым его движением следят, была ему невыносима, и в нем постепенно начало зарождаться сомнение, сначала слабое, но с каждым часом становившееся все сильнее и мучительнее. «Почему? На основании каких улик меня арестовали?» — спрашивал он себя.
Конечно, репортер отчасти догадывался, что было причиной его ареста, но до сих пор никто не сказал ему ничего определенного, так что он по-прежнему пребывал в неведении. А что, если его обвиняют в каком-нибудь другом преступлении? Когда ему удавалось отбросить эту мысль, у него тут же возникали другие вопросы. Каким образом его так быстро поймали? Какая неосторожность навела полицию на его след? Какие улики так определенно и неопровержимо указывали на него?
Порой репортеру приходило в голову, что он с самого начала находится во власти каких-то неведомых ему сил. Не следил ли кто-нибудь за ним в ту ночь, когда было совершено преступление? Он старался припомнить всех, кого видел на улице, в ресторане, в гостинице. Кто оно, то таинственное существо, которое в течение четырех дней следовало за ним как тень? И вновь чувство неизвестности приводило его в ужас.
Мысль о том, что за ним следили, — мысль, которую он сначала считал неправдоподобной, стала казаться ему возможной, потом очень вероятной и, наконец, единственно верной…
«Значит, — думал он, — я прожил четыре дня, не догадываясь о том, что меня всюду кто-то сопровождает! Этот человек или неведомая сила, вероятно, даже направляли меня! Кто знает! Может быть, я был во власти этой силы еще до того, как вошел в дом убитого? Не она ли внушила мне мысль о том, что нужно разыграть всю эту комедию? Что, если я все еще нахожусь в ее власти? В таком случае это она диктует мне поступки и слова…
Через стены тюрьмы неизвестный управляет моей волей, а я, человек живой, действующий и мыслящий, только жалкая тряпка в его руках? Мне лишь кажется, что я сам решаю, как мне поступить! Так, значит, если бы ему вздумалось завтра или через час заставить меня сознаться в преступлении, которое я никогда не совершал, изгладить в моей памяти все подробности этой ночи… я опять покорюсь?..»
Возбуждение репортера росло с каждой минутой. Кош принимался нервно писать, вспоминая все события последних дней, и перечитывал написанное, чтобы убедиться в логической связи фраз. Кош страшился всего таинственного; он не решался отрицать влияние духов на поступки людей, их невидимое