больше заботиться о Егоре, и люди взяли его. С ними было страшно, и казалось бы еще страшнее, если б они не давали малышу лекарство, после приема которого ему очень хотелось спать. Егора все везли и везли куда-то, а он все спал и спал. Потом проснулся в доме, где было много детей. Ему всегда нравились дети, Егор любил играть с ними, но они сторонились его. А порой даже бранили и толкали! Но эти дети не избегали его общества, мальчик сам, впервые в жизни, не хотел водиться с ними. А они, как назло, жались к нему, и все были пусты, как пересохшие колодцы.
И они черпали из него – его свет. Черпали по горсточке, словно сладкую родниковую воду в жаркий день. Ему было не жаль, но на следующий день они снова делались пустыми, все уходило, как вода в песок... Нечто осушало их, нечто, чья жажда оказалась сильней и неутолимей даже жажды сухого песка Аравийской пустыни. Егор чувствовал присутствие жаждущей пустоты совсем близко. И он, этот ребенок, которого люди считали почти во всем подобным себе, только больным, знал о сфинге гораздо больше, чем кто-либо из живших на земле, больше, нежели она сама знала о себе... Потому что он и сам был сфингой.
Их жизни происходили из одного русла. В одной колыбели качала их предков ледяная ладонь вечности. Но однажды, понукаемое неумолимым законом эволюции, русло раздвоилось, и сфинги разделились на две расы. Представители одной из них полюбили новый мир, частью которого стали, и полюбили все сущее в этом юном мире, а больше всего – людей. Из былого могущества своей расы они унаследовали великий дар любви ко всему живому. Людей они полюбили, как детей своих, которых нужно опекать и умиляться, глядя на них, и учить добру, и прощать им ошибки. Эти новые сфинги постарались уподобиться людям и войти в их семьи, и у них получилось. Потомки сфинги и человека были более похожи на людей, но владели всей памятью сфинг.
Другие же оказались горды и считали себя много выше всего – живого и неживого. Они хотели жить по древнему закону и говорить на древнем языке. А по этому закону высшим благом считалась любовь, а на этом языке слово «любовь» звучало так же, как слово «война». Они заполонили землю, прекраснее которой не было в мире, и поработили племя, живущее на той земле, поработили обманом, сказавшись богами, преувеличив свои возможности. Сфинги умели вытягивать из глубинных недр земли золото, читать человеческие мысли и диктовать людям собственную волю, а кровь их обладала ценными свойствами и, будучи принятой человеком, лечила его от всех болезней и немощей, в то же время подчиняя несчастного сфингам навеки. Ничто, исходящее от сфинг, не приносило людям истинного блага, не могло принести, потому что эти древние существа ненавидели и презирали людей, а дар, принесенный с подобными чувствами, может пойти лишь во вред. Даже друг друга ненавидели сфинги, и природа наказала их, лишив возможности иметь потомство, и тогда они отдались войне, потому что слова «война» и «любовь» на их древнем языке звучали одинаково... Они были воспитаны в бессмертии и мыслили веками. Они видели мир иначе, чем люди, и имели свои, невыразимые человеческими понятиями, цели. Они создали страшное оружие, которое выжгло цветущую землю, превратив ее в пустыню, они истребляли друг друга. И почти истребили.
Но маленький мальчик по имени Георгий, Егорушка, ничего этого не знал. Маленький мальчик, в чьих клетках оказалось не сорок шесть, а сорок семь хромосом, и эта, лишняя, хромосома была наследием его пращуров, не мог этого знать. Он мог только чувствовать – на уровне инстинкта. И Егор чувствовал, что нужен, очень нужен этой последней, чудом оставшейся в живых сфинге. Зачем?
Первый автобус Адлер – Лучегорск уходил утром, в шесть часов, а самолет приземлился глубокой ночью. Дубов предложил Лиле переночевать в гостинице, с трудом выдержав обжигающе-молящий ее взгляд. Будь ее воля, она бы просидела всю ночь на автовокзале.
В маленьком номере было прохладно и сильно пахло штукатуркой. Лиля не захотела раздеваться, пытаясь улечься прямо поверх одеяла, но Дубов не позволил.
– Прими душ и ложись по-человечески, – строго сказал он. – Как ты будешь выглядеть, если не вымоешься, не поспишь? Ты же своего ребенка напугаешь!
– Разбуди меня пораньше, ладно? Мы не опоздаем на первый автобус?
– Не бойся. Я просил коридорную нас подергать в пять. Мы еще должны успеть позавтракать до автобуса.
– Не думаю, что мне кусок в горло полезет, – предположила Лиля, и Дубов почувствовал неловкость. В самом деле, что это он все о еде? Лиля вот, кажется, ничего не ела с того памятного завтрака в кафе Верхневолжской гостиницы, да и там глотнула только гадкого растворимого кофе, сдобренного крахмалом вместо сливок, да подцепила на вилку несколько зеленых горошин! А он все ест да ест, грубое животное!
– Но мы, конечно, пойдем завтракать, – словно услышав его мысли, произнесла Лиля – слишком громко и четко, как говорят во сне. – Ты мужчина, а мужчина должен много есть.
От этой несложной житейской мудрости «от Софьи Марковны» Дубову вдруг стало очень весело и тепло.
– Лиль... Выходи за меня замуж, а?
Но она уже спала.
А утро началось с теплого дождя. В ресторане было пусто, только за столиком у окна сидел какой-то франт. Он на них покосился, но Дубов не заметил, потому что все вокруг Лили хлопотал: стул ей пододвигал и усаживал.
– Гришака, ты?! – Цепкая рука, дотянувшаяся до высокого дубовского плеча откуда-то снизу, заставила Дубова остановиться.
Гришакой его звал только весельчак и балагур Альберт Шустов. Вот он и сам, собственной персоной, в этот ранний час весел и свеж.
– Альберт? Вот так встреча! Сколько лет...
– ...сколько Зин! – продолжил фразу Альберт, заговорщицки кивая в сторону несколько обескураженной Лили.
– Ну, это... совсем не то... совсем не то, что ты... Мы... В общем, знакомься: это Лиля!
– Молчу, молчу!.. Сразу видно, что вы просто соз-да-ны... – некоторые слова он произносил нараспев, сладко помурлыкивая при этом, и глаза у него делались масленые. – Соз-да-ны друг для дру-га! Лилечка, можно руку?! Какая теплая ладошка, божественно! А я Альберт. Как Эйнштейн, только чуть гениальнее...
Гениальный Альберт росточком не вышел, зато красотой выделялся даже на фоне ранних отдыхающих. Каблуки его «казаков» с серебряными нашлепками могли бы поспорить высотой с каблуками Лилиных сапожек. Дизайнерские черные джинсы были пижону явно узковаты. Черная куртка из мягкой кожи выглядела очень дорогой, как и хронометр на волосатом запястье. Тем смешней казались рубашка в зебровую полоску и ярко-лимонный шелковый платок, свободным узлом повязанный вокруг шеи – по моде семидесятых годов. В молодости так же повязывал шейный платок Лилин отец, если судить по сохранившейся фотографии дурного качества. Одеколон у Шустова был оголтелый, а речь казалась нарочито приукрашенной. Усики и эспаньолка выделялись на зимнем, бледном лице, словно нарисованные.
«Фломастерный», – подумала про Альберта Лиля. Несмотря на донжуанские замашки, на попугайские дорогие шмотки и попугайские фразочки нового знакомого, он ей понравился. Лицо у него было хорошее. Некрасивое, умное, печальное лицо.
– Вы как здесь? Впрочем, что за вопрос?! Весна, море, и все такое!..
– Нет, старик! – рассмеялся Дубов, а Лиля нетерпеливо поежилась. Она не хотела, чтобы Дубов говорил. Но одернуть его не могла. – Мы тут проездом, по делам. Вот только позавтракаем. И сразу на автобус. Едем в Лучегорск.
– Серьезно?! – Альберт чуть не подпрыгнул на месте. – Значит, нам по пути! У меня ведь тоже в этом самом Горске дела, дела. Странно быть странником. Лучегорск, Солнцедар, Анапа, в общем – бормотуха! А помнишь, Гришака, как мы... Впрочем, тсс! В обществе прекрасной дамы не решаюсь приводить подробности. А дама, воистину...
– Альберт, нам помощь нужна, – прервал его излияния Дубов.
– Всегда готов, родной! Денег дать или собачку передержать?
– Все шутишь?