И двинулся себе, даже капюшона не натянул, по шатко-валкой палубе, будто в лобовую двинулся.
«Лезешь с разговорами, — объязвил себя Федор, — нарвешься когда-нибудь, болтун — находка для шпиона!»
И тоже повернул, но только в другую сторону, туда, в ад, в чад, в ругань и плач, в дребедень балалаечную, и новое, неизвестное дотоле смущение властно входило к нему в душу.
Отец сказал:
— Будя, вылезай, чего рыть, всё одно там камень, сплошь камень, вот земля-то, прости Господи, тьфу.
Земля и впрямь была короткая, до пояса доберешь — камень, причем такой, хоть на кремни. Но зато на запах и цвет Федор — а уж он-то покружил по свету — ничего подобного до сих пор не встречал: больше на торф походила, только другой крепости и окраски — черная, с синеватым отливом, с запахом давно остывшей печи.
Вдвоем с отцом они опустили бабку в эту землю, разогнулись и молча замерли, как бы оценивая свою работу. Но это им только казалось, если казалось вообще. Просто в эту короткую для них минуту они расставались с чем-то таким, что уже не возвращается: с зовом чьего-то праха, с тенью чьей-то радости, с теплом зимних вечеров, запахом свежеиспеченного хлеба, рвущим легкие дымом далекой Сычевки, да разве можно высказать всё, о чем думает человек в эту минуту!
Ее, этой старой девочки гроб, сколоченный на скорую руку из подручного материала, плыл в убогой могиле, словно детский кораблик по талой воде, и никто его уже не направлял, и негде уже ему было остановиться. Господи, что же это такое: судьба, рок, предназначение, чтобы сычевская, в тридесятом колене крестьянка отдавала Богу душу на бывшей японской земле без креста и покаяния? Господи, утоли ея печали!
Мать не плакала, даже не причитала по обычаю, а только сухо смотрела перед собой, и такое запрокинутое отчаяние стояло у нее в глазах, что все вокруг как бы увядало и старилось.
— Ладно, будя, — буркнул отец, чуть покосившись в ее сторону, заваливай, все там будем. — И первый принялся за работу: резко, нахраписто, с каким-то непонятным остервенением. — Пожила.
В две лопаты они быстро накрыли бабку, выровняли и даже обложили холмик завалящим деренком. Потом отец выдернул с ближнего пригорка какую-то местную диковинку с пузырчатым стволом, вкопал ее в могильное изголовье и лишь после этого отряхнулся, охолонул, отмяк:
— Ну вот, все как у добрых людей. — Он расчувствовался, глядя на свою работу, мягко засветился весь. — Наш брат тоже не без понятия. — Он вновь поискал глазами в сторону жены. — Пошли, мать, чего уж там, не наплачешься.
Та, действительно, словно заведенная, поднялась, повернулась и двинулась к поселку, а он подался за ней, стараясь и не оказаться назойливым, и в то же самое время всем своим видом убедить ее, что он, ее муж, здесь, рядом, и «тоже понятие имеет», и в случае чего окажет себя.
Со стороны эти заходы его могли показаться немного смешными, но Федор-то доподлинно знал, что любит отец свою бессловесную жену, до беспамятства любит, хоть, видно, двух слов ей ласковых за всю жизнь не сказал, век в страхе держал, характер показывал, и поэтому, глядя на них сейчас, парень вновь и вновь проникался к ним обоим острой, до ломоты под ложечкой, нежностью: «Дал Бог родителей, водой не разольешь, черти полосатые!»
Жизнь впереди представлялась ему теперь маняще загадочной. Хоть за четыре года военной карусели он и попривык к резким переменам судьбы, но это вот, почти внезапное перемещение из одной части света в другую вызывало в нем чувство полусна-полуяви, невсамделишности его сегодняшнего существования: «Надо же, елки-палки, занесло куда, к черту на кулички, хочешь — не хочешь, живи теперь!»
С океана тянуло легкой прелью и канатной смолой. Ровная, почти без морщинки вода распластывалась до горизонта, и блистающая ее поверхность беззвучно дышала, слегка испаряясь бледно- сиреневой дымкой. Видно, таким и увиделся этот простор тому, кто назвал его «тихим».
Поминать завернули в столовую. С трудом нашли свободное место, где мать выпростала из полотенца тарелку с приготовленной заранее кутьей:
— Помянем, Христа ради, рабу Божью Аграфену, — она меленько перекрестилась. — Буде земля ей пухом, Царствие ей Небесное.
— Готовил к новоселью, а пить за упокой приходится, — отец воровато извлек из-под телогрейки бутылку с самогоном, зубами выдернул обернутую тряпицей затычку. — Добро бы пригласить кого, непорядок это — без гостя поминать, мы все ж таки народ крещеный.
Федор машинально огляделся, неожиданно для себя встретившись глазами со своим собеседником с парохода: тот в одиночестве сидел за пустым столом, понятливо устремляясь в их сторону.
— Здоров, земляк, — кивнул ему Федор. — Подгребай, гостем будешь, бабка вот померла, поминаем.
Поминали сперва молча, но после третьей деревенский первач взял свое: языки развязались.
— Значит, Аграфеной звали? — гость завел издалека, как бы прилаживаясь, примеряясь. — Это надо же, всю жизнь в деревне прожила, на Курилы помирать приехала. Сдвинулась Расея-матушка, поехали за кудыкины горы, а где остановка будет, один Бог знает. На этих Курилах и земли-то, считай, нету, один камень, и тот на огне стоит, вот-вот провалится. Вон, чуете? — Где-то вдали глухо и сдавленно погрохатывало, отчего утлая коробка столовой едва ощутимо сотрясалась. — То-то и оно. Говорят, из Москвы начальство грозится быть — порядок наводить. Одначе у небесной канцелярии свое начальство, ихних приказов не слушается. Сидеть бы нашему брату на месте, у печи, а не шляться туда-сюда по миру. — Он решительно поднялся. Ладно, пора мне, спасибо на угощении, Христос с вами. Охота будет, заворачивайте, я тут внизу, аккурат под самыми японцами, в землянке расположился. Матвея Загладина спросите, укажут.
И двинулся к выходу: большой, степенный, уверенный.
— Корневой, видать, человек, — проследил за ним до выхода Тихон, знает себе цену, такие раньше архиреями служили али по торговой части, сразу видно, умеет разговоры разговаривать. Бывало…
Речь отца грозила затянуться надолго, и Федор, которому позарез необходимо было показаться кадровику, заспешил:
— Допивайте без меня. Мне еще оформиться надо, а потом к военкому на учет становиться. Бывайте…
В отделе кадров оказалось не протолкаться: люди сидели, стояли, входили и выходили, до самого потолка густо пластался табачный дым, в котором бестелесыми рыбами тонули, плавали голоса, множество голосов.
Кто-то рядом с Федором, бровастое лицо под шапкой-ушанкой в дремучей щетине, монотонно жаловался без адреса:
— Пригнали, куда Макар телят не гонял, а порядка нету. Дали жилье на пятерых, вдвох не повернуться, не жилье, а сени, изо всех дырок текёт. Опять же харчи. Мне ихней рыбы на дух не надоть, витамина, говорят, много, полезная, значит, а мне эта витамина безо всякой пользы, только на двор тянет. Мне без круп еда — не еда. В Москве кисельные берега сулили…
Из-за жиденькой перегородки, отделявшей кабинет начальника от его же приемной, доносился скрипучий, с надрывом фальцет:
— Какой ты к чертовой матери сварщик, без году неделя к ведрам дужки приваривал, да и на кой чёрт мне сварщики, рабочие к сетям нужны! Да не суй ты мне свою красную книжечку, у меня их целый ящик, хоть на елку вешай, на ремзаводе вашего брата полный комплект. Вербовался разнорабочим, вот и давай к сетям. Всё… Следующий!
Промаявшись в этой колготне чуть не до вечера, Федор проник, наконец, в заветный кабинет, где очутился перед взъерошенным горбуном лет пятидесяти, в очках с проволочной оправой, из-под которых на него вопросительно уставились колючие от постоянной злости глаза:
— Договор при себе? — Он цепко выхватил у Федора протянутые им бумаги, едва взглянув, выдвинул