В таких совпадениях русской грамматики с мировоззрением поэта можно видеть, как русская этнотеория в очередной раз выходит за рамки (геополитического) патриотизма. Русские эмоции по- настоящему реализуются только тогда, когда распространяются в область, где философия Бродского относительно «отсутствия дома» совмещается с самым устойчивым представлением о России, как о доме. Быть «дома», в России (быть там, где тебе будет хорошо), — значит нигде не быть, т. е. быть в состоянии, а не в определенном месте.
Сегодня одним из самых верных и пылких приверженцев таких идей, скорее всего, является философ Сергей Кортунов. Он полагает, что ограниченные или «обрисованные» картографами народности представляют собой лишь феномены переходного периода мировой истории, временную фазу в формировании этнических групп на пути к будущему универсальному общению или «переплетению» всех стран планеты.[173] Для такой миссии необходимо действующее лицо — носитель некой «интеркультуры». Кортунов тут смело, если не нагловато, перешагивая грань скромности, размышляет, что только Россия сможет внести необходимый дух в технологическую или постиндустриальную эпоху. Благодаря нахождению России между антагонистическими культурами и верами только она сможет преодолеть разрыв между Европой, Америкой и Азией. [174]
Есть, безусловно, многие другие мыслители и историки, настаивающие на том, что тяготение или отношение одного человека (обычного, скажем, подвыпившего русского) к самоутверждению через центробежность как-то истолковывает и всю «внутреннюю логику» русской геополитики всех времен. Может быть, это и так, но мы останавливаем свой выбор на аргументах более скромного масштаба. Именно поэтому время от времени мы возвращаемся к советским мультикам. Они рассказывают о личной экспансивности (о полной любви, например), которую политика могла бы превратить в метафору патриотизма, но «анимационная» преданность идет еще дальше. Русские мультики определяют цель выше обычной, прагматичной: «революционное развитие» или настоящая любовь в мультипликационном мире никогда ничем не сковывается и не сдерживается. Всё меняется (материально, и физически, и эмоционально) — ведь там бывает все, что душе или Богу угодно. Опять же их русскость — в неком магическом эмоциональном состоянии, которое словами не передается: абсолютно неважно, где происходит действие. Поэтому и география, и политика выпадают из картины, так сказать.
Возьмем такую же эмоциональную душещипательную сказку из области популярного полнометражного кино и посмотрим, какое она имеет касательство к национальной политике. Что тут будет важнее в народных хитах, особенно советских: идеология (выраженная вслух) или этнотеория (ощущающаяся)?
Фильм «Москва слезам не верит» был награжден голливудской киноакадемией якобы за идеальную аполитичную русскость, но тем не менее в начале 1980 года можно было слышать и другие мнения с критикой в адрес Владимира Меньшова за беспардонную лакировку действительности и рекламу равных возможностей для советских женщин. Дело вроде бы сложное, но, пробежав все интервью, газетные статьи и читательские письма по поводу Оскаров того года, замечаем, какое именно здесь несоответствие. Оно обнаруживается между желанием государства «научить» общему желанию (превратить мелодраму в моралите) и индивидуальным опытом бытовых эмоций среди зрителей, молча сидящих дома в депрессивных хрущовках или стоящих часами в заржавелых автобусах.
В фильме делаются (или, вернее, показываются) тривиальные замечания о «полной» свободе самовыражения, о желании «найти себя» в другом человеке. Любой героине семейной мелодрамы, конечно, надо найти хотя бы одного человека, но состояние любви тут представлено как единение с целым миром. Сам Меньшов помнит этот сдвиг от политической утилитарности кино к попытке передать ощущение большего простора хотя бы через одну историю любви. Тут советскость становится русскостью: «Мне говорили: “Баталов? Да он уже не актер, а общественный деятель…” Но после фильма “Москва слезам не верит” письма приходили мешками, в каждом конверте — женская исповедь и неизменный вопрос: “В какой электричке ездит Гоша?”».[175] Это потому что дочь Екатерины — Александра — ехидно говорит маме в середине картины: «Поздравляю! Ты уже начала в транспорте знакомиться». Но это же самое подходящее место: общественный состав меняется в каждом вагоне каждую минуту. Люди молчат, общение проявляется через эмоции и жесты. Сплошная непредсказуемость и социальный простор. Вечный потенциал — и провалы. Идеальная русская среда!
В выборе между эмоциональной универсальностью («в любви» или «в игре») и моральной корректностью (быть не везде, а «на правильной стороне ситуации») истина всегда будет на стороне универсальности.[176] Это мы уже знаем, как знают зрители фильма «Москва слезам не верит». У любого такого состояния адреса нет: я «в любви» — неважно, в какой электричке. Неважно где — в России! Но в этом и суть русскости! Любовь больше политики, она идет дальше, мимо морализаторского разделения мира на «черное и белое». Правда любви — тут политики могут призадуматься — и «внутри», и «вне» всех категорий, вот почему эта сентиментальная картина действительно совершенно аполитична.
Постепенно мы обнаруживаем, что русское понятие истины или полной самореализации выражается не в рамках многоречивых, понтовых утверждений, а дальше, за пределами языка. Русскость, как ни парадоксально, проявляется даже за пределами таких понятий, как геополитическое «Россия». Тем не менее такие писатели, как Сергей Кортунов, или подобные консервативные мыслители настаивают на славянофильских интерпретациях «русской идеи». Поскольку мы подчеркиваем важность эмоциональных состояний, а не политики, давайте посмотрим, как чувствовали себя крестьяне Кортунова, краеугольные камни его славянофильства или сходного романтизма, когда им была дана «полная свобода» после отмены крепостного права.
В 1861 году многословным манифестом безграмотным гражданам была дана свобода — не только передвигаться по земле, но и «улетучиться» в условия экстремальной нестабильности и безмерной детерриториализации промышленного капитализма. Распахнулись два простора, две никогда не виданные и непредсказуемые ситуации. Одна — буквальная, а другая — виртуальная. Первая была сопряжена с особыми трудностями, когда в зимнее время надо было покрывать огромные расстояния в поисках работы на фабрике. Иллюзорность такой работы («Можно приехать в город, а работы не будет») плюс дестабилизация крестьянской жизни, вызванная капиталом, способствовали не только стремлению к материальной стабильности, но и преступности.
Тут мы видим отчаянный побег от второго, виртуального простора, от ситуаций непреходящего потенциала. Самым распространенным преступлением среди перепуганных крестьян была кража еды, одежды и других вещей, необходимых для материального существования. Как пишет один американский историк, это «говорит о неоспоримой связи между нуждой и риском наказания или даже ссылки, в случае если крестьянин совершит криминальный акт».[177] Простор воспринимался интуитивно как территория, лишенная всяких стабильных опор. Тут не до гордого, самоуверенного славянофильства. Никакой романтики.
Можно доказывать, что подобным русским попыткам «покорить родное пространство» всегда мешают вопросы географии. Воспринять всю страну, даже почувствовать, что это такое, безумно трудно. И страшно. Ее масштаб разве что подвластен интуиции, ощущениям и догадкам, тогда как словами и указами ничего не добьешься. Пространство, сильно повлиявшее на психику своих жителей, словно ускользает от них! Квантификации родной, необъятной страны традиционно препятствует следующее обстоятельство:
Столицы России всегда размещались в одном углу карты. Западная граница России расположена в 20 раз ближе к Москве, чем восточная. Россия — пространство не утопическое, а «атопическое».
Имеется в виду, что при невозможности видеть или разобраться в огромных расстояниях страны, граждане исторически отдают предпочтение централизованной культуре. При Советском Союзе 60 % всех экономических связей осуществлялось через Москву. Народ до сих пор воспринимает свою родину по бюрократическим, а не естественным границам, не только позволяющим им расширять страну, но и мешающим управлять ею. Именно поэтому постоянно господствует [успокаивающий нас всех!] регионализм. Основная дилемма заключается в том, что чем больше расширяешься, тем меньше у тебя будет контроля.[178]
Последняя фраза здесь — стержневая. Дело в том, что вездесущая периферийность мешает нам