развевающихся платьях и легких брюках они походили на стайку белых птиц. Я смотрела как зачарованная. Это, судя по всему, были школьницы, но я понятия не имела, что такое школа, даже не думала, что сама когда-нибудь пойду учиться. Этих девочек я воспринимала скорее как ангелов.
Помню, где бы я ни оказалась, с ужасом наблюдала людей, орущих друг на друга. И везде, а в особенности во Вьетнаме, ко мне относились с презрением, видели во мне темнокожую замарашку, у которой и ума-то никакого — так, пенек с глазами. Меня пихали, на меня кричали, оскорбляли…
Я ничего не понимала, но ни о чем не спрашивала. Все было такое чужое, такое опасное. Когда дедушка купил у вьетнамцев суп, я попыталась есть длинные и скользкие нити лапши руками, хотя суп был ужасно горячим.
Мы двинулись в обратном направлении, на север, к реке Меконг. Мои глаза скользили по незнакомому пейзажу, не вызывая никаких эмоций, — ничто не напоминало мне родных картин сельской Камбоджи с бескрайними, засаженными рисом низменностями. Вокруг меня была пустота — такая же, как и в душе. Я оказалась посреди этих враждебных равнин, но не теряла духа, потому что у меня была цель — найти родителей. Однако уверенности в том, что мне удастся это сделать, у меня поубавилось.
Наконец мы оказались перед бурными водами Меконга. Приближался сезон дождей. Мы сели на большой двухэтажный паром, битком набитый людьми и домашней скотиной, и приехали в деревню на самом берегу реки. Я увидела десятка четыре деревянных домов на сваях; тропинки из краснозема вились вокруг полей и исчезали среди деревьев. Деревня называлась Тхлок Чхрой, что означало «глубокая яма», — в этой части реки берега были особенно крутыми.
В Тхлок Чхрой у дедушки был дом, который стоял недалеко от реки: бамбуковый пол, сплетенные из пальмовых листьев и стволов стены. Места эти не были ему родными; я даже не знаю, почему дедушка обосновался именно здесь. Ни жены, ни детей у него не было; говорил он на чамском, кхмерском, вьетнамском и китайском. Никто не знал, откуда он родом. Может, он, как и многие, пострадал во время режима «красных кхмеров».
Сильно накренившийся дом дедушки выглядел маленьким и обветшалым, в нем была всего одна комната с соломенным тюфяком вместо кровати, а растапливаемая углем жаровня стояла снаружи. Моей обязанностью было чистить ее, а еще готовить, ходить к реке за водой и стирать. Дедушка вдолбил мне несколько чамских слов — чтобы я донимала его.
Я была чем-то вроде домашней прислуги. В Камбодже такое в порядке вещей. И не важно, купил дедушка меня у Тамана или нет. Раз он дал мне крышу над головой и еду, я обязана служить ему и во всем подчиняться.
Очень быстро я выучила кхмерский достаточно для того, чтобы понимать те оскорбительные слова, которыми меня награждали деревенские, — я была пнонгом, безотцовщиной, да еще и темнокожей уродиной. В этой кхмерской деревне, как и везде, в пнонгах видели жестоких варваров, кое-кто даже считал их людоедами. Конечно, на самом деле это не так: пнонги народ очень честный, они всегда держат слово, отличаются прямотой в отношениях друг с другом и миролюбием. Если, конечно, кхмеры не нападают на них. Пнонги никогда не поднимают руку на своих детей, не обращаются с ними плохо, чего не скажешь о жителях кхмерской деревни, — их обращение с детьми меня ужаснуло.
Кхмеры могут унижать пнонгов, называя их людоедами; мы же, пнонги, считаем кхмеров вероломными, видим в них змей, которые никогда не передвигаются по прямой и обязательно укусят, даже если не голодны.
Дедушка, хоть и исповедовал ислам, частенько поигрывал. Куда бы он ни направлялся, всегда прихватывал с собой набор маленьких шахмат, обернутый в тряпицу. Он курил сигары со скрученными листьями табака и каждый вечер напивался рисовой водкой. Если на выпивку не хватало, взгляд у него становился тяжелым. Тогда он заставлял меня опускаться на колени и бил длинной и крепкой бамбуковой палкой, которая врезалась в кожу и при каждом ударе оставляла кровавые следы.
Я узнала, что такое страх и повиновение. Дедушка заставлял меня работать на других за деньги. Каждое утро я носила воду нескольким деревенским жителям. Поначалу мне никак не удавалось вскарабкаться по крутому берегу с тяжелыми ведрами, подвешенными на жердь на плечах. Я то и дело скользила и падала, а ведра из оцинкованного железа больно ударяли по ногам. Случалось, из-за ран трудно было ходить.
По вечерам я камнем перемалывала рис в муку, а потом готовила лапшу на ужин. В те дни так делали. Считалось, что если риса много, ты богатый. Нам же еды часто не хватало. Тогда мы с дедушкой рылись в отбросах, которые другие оставляли для свиней.
Днем дедушка часто одалживал меня в качестве рабочей силы. Я трудилась в полях у реки. Когда наступал сезон засухи, мы подновляли маленькие глиняные перегородки, удерживавшие воду на поле, а когда река разливалась, сажали ростки риса.
Иногда из лесов выходили парни и взрослые мужчины — помочь нам с уборкой риса. Они были «красными кхмерами». В то время в глубине страны еще оставались большие отряды бойцов. И хотя у власти находилось правительство, которое поддерживали вьетнамцы, «красные кхмеры» не растворились в воздухе сами собой. Солдаты армии Пол Пота скрывались.
Еще долго возникали перестрелки между солдатами нового правительства и «красными кхмерами». До нас часто доносились пулеметные очереди и разрывы мин, много раз через деревню пробегали бойцы «красных кхмеров».
Когда такое случалось, жители поскорее прятались в домах. Все боялись. Безопаснее было ничего не видеть, не слышать и не знать.
Я была знакома с одним мальчиком, у которого не в порядке было с головой, часто мы вместе трудились в поле. Как-то вечером его послали искать буйвола, несмотря на то что в той стороне стреляли. Мы нашли его тело следующим утром. Голова была отрублена — она откатилась в кусты, росшие вдоль тропинки.
Не знаю, кто сделал это, «красные кхмеры» или солдаты, подчинявшиеся новому правительству, — тогда я и не понимала разницы между ними. В то время по всей стране предпочитали молчать. Никто не говорил об этом ночном убийстве, а также о голоде и концлагерях — обо всем том, что длилось целых четыре года, которые страна пережила под «красными кхмерами». Никто не говорил о том, что теперь нас оккупировали вьетнамцы. Никто ни словом не обмолвился о Пол Поте. Люди как будто вычеркнули все это из своей жизни.
За четыре года камбоджийцы научились не доверять никому: ни друзьям, ни соседям, ни даже своим домочадцам. Чем больше ты раскрываешься перед другими, чем больше рассказываешь о себе, тем опаснее для тебя. Таково отношение камбоджийцев к жизни.
Я никогда не слышала, чтобы родители что-то рассказывали своим детям. От них можно было услышать лишь распоряжения сделать то-то и то-то, а еще получить оплеуху. Многих детей колотили изо дня в день, как меня, даже совсем маленьких. Чаще всего доставалось детям от матерей. Отцы били реже, но если уж до этого доходило, становилось не до шуток — мужчина гораздо сильнее.
Я страстно желала смерти дедушке, иногда готова была его убить, но мне даже в голову не пришло сбежать от него и поискать дорогу обратно. Та часть моей жизни закончилась — я почему-то не верила, что смогу вернуться к своим. Да, узнав дедушку получше, я возненавидела его. Но все-таки я оставалась перед ним в долгу — хотя он держал меня впроголодь и бил, я все же была его собственностью. Он пенял мне на то, что я, мол, принесла ему несчастье. Жаловался, что с тех пор. как я живу в его доме, дела у него совсем расстроились. И все это из-за меня.
Иногда дедушка надолго уезжал, и я могла вздохнуть свободно. Но чаще он ничего не делал — сидел дома или играл, — а моей обязанностью было приносить деньги. Если я не шла за водой, а сначала мыла посуду, мне доставалось за то, что в доме нет воды. Если же я сначала приносила воду, а потом уже бралась за посуду, он бил меня за грязные тарелки. Сначала я плакала, но потом научилась скрывать свои чувства.