Александр брезгливо смотрит на художника и возвращается в стадо Венецианян.
Шаман берет с подноса бокал с шампанским и лихо выпивает его одним глотком.
Юлия Конура стоит перед картиной «Сон девушки» и так смотрит на нее, как я – на О.Н. Она так ощутимо хочет эту работу, что мне становится неловко. Нельзя видеть людей в такие моменты – Конура, если честно, красавица, но сейчас, во взалкании, она выглядит как героиня триптиха Арчибальда Самойлова «Тигриный шабаш в деревне Колютково».
– Жуткое зрелище, – согласен Весноватов.
А мне звонит Жанусик. У нее дар – звонить некстати, и она этим даром активно пользуется.
– Ну что, как дела? – веселый голосок в трубке слышу не только я, но и все окружающие. Венецианян вздымает густую монобровь. Самойлов хмурится и цыкает языком.
Жанусик отлично знает, что у меня открытие выставки. Я злобно выключаю телефон. И думаю о том, что в последний раз не кривила душой в тот день, когда Александр принес домой «Мертвую музу». После этого не было ни одной прямой линии, ни одного искреннего слова.
Весноватов грустно смотрит на меня и молчит. Конура идет к нам, чеканя шаг, рядом раздается плач Ярославы.
– Фи, такая взрослая девица – и плачет, – пытается пошутить Весноватов, но Конура окидывает его ледяным и одновременно с этим испепеляющим взглядом. А потом вспоминает, кто это, и лепечет сладко:
– Я готова купить вашу картину.
– О, даже не знаю, что вам сказать, – откликается Весноватов. – Мы должны спросить Зою.
– Нет! – кричу я. – Ни за что!
Только представлю себе, как мои личные пеликан и черепаха будут висеть на стене в доме Конуры, – ни за что! Дом у нее, я уверена, весь белый, как платная больница.
– Зоя, что происходит? – это угрожающе шепчет Гера Борисовна.
– Зоя? – беспокоится Вась-Вась. У него кошелек в руке, и он, рыжий-бедный, так похож сейчас на Иуду. «Тайная вечеря» по-английски – «последний ужин». Какой примитивный язык!
Даже Венецианян безотрывно смотрит на меня сонными и надменными восточными глазами. Она похожа на верблюда! – наконец-то догадываюсь я.
– Точно! – говорит Весноватов. – Думаю, мне пора уходить.
– А как же картина?
Весноватов подходит к стене и снимает свою работу. Таким решительным движением – как, наверное, платья с любовниц. Смотрит на картину влюбленным взглядом, а потом вручает мне.
– Бери! Надо же тебе выяснить, зачем снится черепаха.
Мы перешли на «ты», а я и не заметила.
ГББ, журналисты, хор и кордебалет – все замерли, трепещут. Венецианян готова забыть о своей пейрафобии – под нею таится ораторская страсть. Она делает шаг, два, десять к микрофону и начинает блеять о своей бездарности. И о том, что она торжественно дарит любимой галерее лебединую песню своего бесценного учителя. На освободившееся от моего сна место Гера с Вась-Васем поспешно вешают «Мертвую музу», услужливая Диана Королькова, уставшая подавать надежды, подает им портрет – и поправляет, чтобы ровно висел.
Мне всё верно помнится – портрет ужасен. С годами стал еще хуже, и от этой мертвой тетки пахнет, разит – неужели это чувствую только я?
– Не только, – говорит на прощанье Весноватов. – Кстати, тебя скоро уволят.
– Зоя, зайди ко мне срочно! – приказывает Гера Борисовна и уходит в кабинет, громко стуча копытами. То есть, конечно же, каблуками.
– Я вам скидку сделаю, – обещает подвыпивший шаман, – но вас обязательно надо почистить с бубном.
О.Н. стоит перед портретом и смотрит мертвой музе в глаза. Что сказать – даже она ответила бы ему «да». При жизни, конечно.
Если я чего еще и боюсь, так это того, что О.Н. захочет ее купить.
Вечером Тася приходит ко мне – огромное пижамное дитя. Когда она родилась, я не могла спать две ночи, а на третью уснула. И мне приснился сон: маленький сверточек с грудной Тасей – весом с войлочного зайца – лежал у меня на плече, но мне было так тяжело, словно меня придавили скалой.
Сейчас у Таси прыщики на лбу и ненависть к прописанному Фонвизину. В комнате припрятаны садовый фонарь и Анаис Нин.
– Мама, я всё забываю спросить, ты меня любишь?
– Только тебя и люблю, Тася. Больше всех на свете.
– И на картинах?
– И на картинах, и во сне.
Я так устала кривить душой. Но, пока Тася рядом, это неважно. И не страшно, что будет потом.
По соседству
Помимо генеральных демисезонных приборок, наводить порядок здесь следовало каждые две недели – а вообще, Абба с трудом удерживала тетку, чтобы та не ездила на кладбище ежедневно.
Она, впрочем, и сама часто скучала по родным могилам – в одной лежит ее мама, теткина старшая сестра, в другой – слева, под березкой – двоюродная Наташа. У мамы скромный гранитный прямоугольник, глядя на который бедная Абба всякий раз начинала высчитывать в уме его периметр и площадь, это отвлекало от слез. У Наташи – единственного теткиного дитяти, доверчиво принимавшего жизнь во всех ее проявлениях, – розовая каменюга неровной формы. Кулгуваара.
На кладбище тетка необидно и дельно командовала – Аббе нравилось получать точные указания. Иначе стоишь столбом и смотришь, как в трех метрах роют новую могилку – или вообще непонятно на что смотришь. Засохшие цветы, полустертые надписи на венках, смелые – не то что в городе! – собаки и птицы.
Вначале прибирали могилу мамы, потом принимались за Наташину. Абба считала, что теперь это их дома, мамин и Наташкин, и трудилась здесь так, как для живых было бы лень. Они выметали с дорожек старые листья и сосновые иголки, до блеска драили памятники, пропалывали цветники, красили оградки и только спустя несколько часов садились на скамеечку возле Наташиной могилы. Цветы оставляли перед самым уходом – розы Наташе, хризантемы – маме.
Цветы были белыми, а гроб, вспоминала Абба, был у Наташи розовым, как машина для куклы Барби.
Аббой ее окрестили давным-давно: невольной крестной стала тетка, а имя досталось от женщины, которой Варя восхищалась в юности. Ну что это за имя – Варя? Варварское какое-то. И дразнят – то Варёнкой, то Варежкой. То ли дело Анни-Фрид Сюнни Люнгстад – не имя, песня! Варя умоляла мать и других родственниц своих называть ее Фридой, а еще вырастила челку и научилась подводить глаза, как прекрасная шведка.
Родня на «Фриду» не согласилась, зато тетка выучила название группы, которую Варя слушала целыми днями – даже уроки делала под
Мужчинам впоследствии прозвище тоже нравилось – не было никакой оторопи, все быстро привыкали, а те, кто подобрее, даже отмечали явное сходство Варвары-Аббы с Анни-Фрид Сюнни Люнгстад.
Единственным человеком, который всегда звал ее только Варей, была Наташа. «Аббу» она игнорировала, как и шведские песни. Но Наташи давно не было на этом свете – даже сирень, которую тетка посадила у могилы летом смерти, выглядела вполне по-взрослому.
За несколько дней до пятого мая тетка начинала вздыхать, а потом впрямую говорила, что Абба, если ей так легче, может не ездить с ней на кладбище. Но это были просто слова – как «доброе утро» или «прости, пожалуйста». Они ничего не значили.
Пятое мая – день рождения Аббы и день смерти Наташи. По чьему-то остроумному замыслу даты объединились и закольцевались так, что Аббе каждый раз приходилось напоминать себе о том, что это и ее день. День, в который ей исполнится тридцать пять и в который Наташа навеки осталась двадцатилетней.