девчонка в разведке, и ту обижают…
Так было произнесено то самое слово, которое ждала Валя. Ей, усталой и толком не разобравшейся во всем с ней происшедшем, это слово показалось самым главным, определяющим. Откуда она знала все глубины и быстрины высоких штабных и политотдельских соображений? Как она могла предполагать, что и в разведроте и в других подразделениях было много давным-давно отличившихся, но еще не награжденных бойцов и командиров. Их скромные, много раз повторенные подвиги сами по себе казались недостаточными для награждения, да и в стоявшей в обороне дивизии не было подходящего случая, чтобы представить эти подвиги в нужном для вышестоящих инстанций освещении. Теперь показания фельдфебеля Кюна, сложные условия поиска давали возможность представить нужных людей в нужном свете. А Валин подвиг был еще не подвиг, потому что этим она как бы только начинала свою суровую боевую жизнь, и как она пойдет дальше — сказать было трудно: девушка в разведроте явление не частое.
Эти и многие иные соображения высшего командования Валя не знала и знать не могла. Она просто почувствовала себя обиженной, причем не столько представлением к медали, которое само по себе было очень приятной неожиданностью, а тем, что вот и у Онищенко была своя, пусть неудачная, но все-таки любовь. Она помнила бешеную скачку в лесу, его необыкновенное лицо и хотела верить, что те минуты были ее минутами. Оказывается, и они принадлежали другой. Была она обижена и Виктором, и тем славным Андреем, который похоронен на солдатском кладбище, и веселыми офицерами, — словом, всей своей судьбой.
За этими обидами как-то забылись и Осадчий, и Кузнецов, и не очень уж справедливое присвоение ефрейторского звания, и многое другое. Лариса заметила Валино состояние и беспрерывно, на разные лады, растравляла ее.
— Ведь я тебе так скажу: это только в нашей дивизии такое поганое отношение к девушкам. Ведь вот, скажи, Дуська-то Смирнова, снайпер, год с лишним уж воюет, сколько этих фашистов на тот свет переправила, и счета нет, а что получила? Медаль. А почему? А потому, что она баба. — Лариса скромно умолчала при этом, что Смирнова жила с мужем, а во фронтовых условиях это ценилось выше любого ордена. — А мужикам как? Чуть что — ему и награда. Вот они после войны вернутся и начнут задаваться — мы-с-то до крыс-то… А чего, спрашивается, задаваться, если и начальнички-офицерики одни мужики? Разве они поймут, как нашей сестре на фронте приходится?
Валя и слушала и не слушала Ларису, а соседки по палате слушали и сейчас же ввязались в разговор, припоминая все истинные и выдуманные обиды, которые им пришлось претерпеть в своих частях. Вале был неприятен этот разговор, хотелось оборвать Ларису, но ощущение обиды не проходило и нужных слов не нашлось.
— Вот сами, девчонки, посмотрите: в мужских палатах там и санитарки, и сестры так и вьются, а к нам хоть одна приходит? Небось скажет: сами бабы, сами сделаете и — смотается. Разве не так?
И это было так.
В разгар этой горячечно-грустной беседы Лариса вдруг спросила:
— А тут по-женскому доктора принимают? — Девчонки вначале не поняли ее, и она грубо уточнила: — Ну, по абортам. С абортами здесь лежат?
Трое в палате покраснели и отвернулись, а Лариса удовлетворенно вытерла уголки губ и решила:
— Значит, имеются. Ну, так вот, девоньки, ждите меня. Я тоже тут в скором времени буду. Не могу допустить, чтоб моя подруга и вот так неубранная лежала.
Она наскоро взбила Валину подушку, смахнула крошки с тумбочки и, чмокнув Валю, убежала.
На следующий день ощущение обиды немного притупилось, но не прошло. Оно как бы проросло, ушло вглубь и закрепилось.
В полдень Валю повезли в ближний тыловой госпиталь на рентген. В кабину крытой грузовой машины сел брезгливый, сытый фельдшер, с густыми бачками на выбритом, до красноты вымытом одеколоном лице, а раненых погрузили в кузов, на матрацы. Валя оказалась единственной девушкой, и ей уступили место с краю, у головного борта.
Машину трясло на ухабах, раны и переломы разбередило. Мужчины, не стесняясь, ругались, курили и гадали, куда их пошлют после госпиталя: в тыл или опять на передовую. Потом не очень деликатно стали расспрашивать Валю о ее болезнях. Кто-то из раненых знал Валю и грубовато попросил перестать «трепаться».
Въехали в лес и сразу же забуксовали в большой луже, потом кое-как выбрались и, подскакивая на ухабах, скользя в колеях, двинулись дальше. Под брезент проник прогретый солнцем пахучий и ленивый лесной дух, и раненые замолкли, точно умиротворенные этим необыкновенным воздухом. Машина остановилась, и послышался визгливый крик фельдшера:
— Куда лезешь?! Куда, спрашивается, лезешь?!
Ему ответил молодой, еще ломкий голос:
— Легковой обязан уступить дорогу.
— Плевать мне на твою легковую! Я раненых везу. Понял, балбес?!
Тогда раздался третий — очень спокойный, даже как будто усталый — голос:
— Сидоренко, пропусти!
— Так я что, товарищ подполковник… Не я ж спешу, — ответил тот же ломкий голос, и невидимая машина заурчала мотором.
Спокойный подполковник, не повышая голоса, сказал:
— А вам, товарищ лейтенант медицинской службы, должно быть стыдно.
— Товарищ подполковник, вы извините, конечно, я ведь не заметил, — с придыханием, извиваясь голосом, быстро заговорил фельдшер. — Невозможно иначе с этим народом, ведь у шоферов никакого разумения. Лезут, а не понимают, что я же раненых везу.
— Везете не вы, а ваш шофер, которого вы к тому же оскорбляете. Проезжайте, — резко сказал подполковник и уже другим тоном добавил: — Госпиталь, — он назвал номер, — далеко?
— Километров семь, товарищ подполковник, — весело ответил шофер санитарной машины. — Как из лесочка выедете, так, никуда не сворачивая, и жмите. А с пригорка увидите. Тут недалеко.
Санитарная машина качнулась и запрыгала по колдобинам и корням. Кто-то из раненых усмехнулся:
— Славно поговорили.
— А что ж, в самом деле, еще и балбесом называет.
Отвлекая себя от сдерживаемой боли, раненые всесторонне обсудили сытого фельдшера, признали его «заразой» и замолкли, И тут только молчаливой Вале показалось, что голос подполковника ей знаком. Вернее, не весь голос, а какие-то нотки в нем. Она слышала их когда-то, и они показались ей очень родными. Робкая догадка была немедленно отвергнута:
«Откуда здесь возьмется отец? Да и вряд ли его выпустили…»
И все-таки догадка не покидала Валю и тогда, когда ее доставили в рентгеновский кабинет, где установили, что срастание Валиных ребер идет вполне нормально. Она стала торопить фельдшера. Но у того оказались какие-то дела в соседнем селе, где стоял армейский военторг, и он укатил, оставив раненых во дворе, под раскидистыми деревьями.
И эта ненужная задержка тоже обидела Валю и только укрепила, подкормила посеянное Ларисой.
В свой госпиталь вернулись уже затемно. В палате тускло горела коптилка, лежачие девушки спали, ходячие ушли в кино. Разбитая дорожной тряской, усталая и покорно злая, Валя добралась до постели и долго смотрела в потолок. Потом боль утихла, и она уснула.
Только утром она увидела на своей тумбочке записку, с непонятным трепетом взяла ее и долго не решалась развернуть. А развернув, даже не начав читать, поняла, что вчера в лесу она встретилась с отцом, что он искал ее и не мог остаться, чтобы повидать. И только наплакавшись, она, наконец, прочла записку.
«Родная моя, единственная!
Хоть и не встретились, а все-таки отыскались. Был у тебя в Москве, но говорить там о себе не мог,