– Плохи дела, Мирон, – начал он с порога, едва перекрестившись на образа. – Крутится рядом кыргыз. Похоже, Тайнашка, а може, и те, что Айдынку с Оленой умыкнули.
– С чего взял? – скривился Мирон. Всякое упоминание об Айдыне воспринималось им болезненно, как ножом по сердцу. – Видел кого или опять только следы?
– Я сотню на десяток дозоров разбил, – сообщил Андрей, присаживаясь на лавку. – Всю округу обрыскали. Нашли несколько костровищ за увалами верстах в пяти от острога. Угли еще теплые, и кости обглоданные зверье не успело растащить. Перед рассветом ушли.
– Сколько их было? – быстро спросил Мирон.
– Сотни две…
– Много, – покачал головой Мирон, – две сотни уже сила. И немалая. Неужто нападут на острог?
– Башлыки кыштымские говорят, Тайнашка совсем озверел. Грозится острог пожечь, а русских березами порвать.
– Так мы ж не на его землях стоим, – усмехнулся Мирон, – или модорского бега тоже подговорил?
– Не, модорский осторожничает. Силы у него не те. А Тайнашку называет бешеным псом. Чем-то тот его обидел.
– Пусть подольше обижается. Нам их распри на руку. Но все ж, Тайнах ли под острогом околачивается?
– По мне, так больше некому, – убежденно сказал Андрей. – Мы по их сакме часа два шли. Проверяли, вдруг ошиблись. Они в лощину спустились. Тогда выслал я наперед несколько лазутчиков, поглядеть, нет ли засады. А то пройдешь мимо, а они тебе – в спину… Нет, прошли лощину и махнули к перевалу. Дальше мы не стали соваться. Там теснины, ущелья, куда рванули – поди отследи!
– Ох, не нравится мне эта возня! – нахмурился Мирон. – Чую, скоро ждать нам гостей. Но и мы не лыком шиты. Как, Андрей, справимся?
Атаман пожал плечами.
– На то воля Божья! Но русское оружие не посрамим!
Овражный ушел, а Мирон еще некоторое время стоял возле окна.
Жил своей жизнью острог: кипел, бурлил, смеялся, ругался… А у Мирона перед глазами стояла иная картина.
Через это окно он видел, как Айдына взмахнула рукой, улыбнулась, как оказалось, в последний раз. Уже больше года прошло с тех пор. А о ней ни слуху ни духу. Неужто им никогда не встретиться снова? Стиснув зубы, князь застонал от ненависти к себе, проклиная себя за опрометчивость, за слабость, что позволил себе прошлой весной. Резвая, как жеребенок, улыбчивая кыргызка прочно засела в его сердце. Юная, трепетная, словно первый листок. Его руки до сих пор помнили тепло ее кожи, губы – вкус поцелуев. И как бы он ни старался вытравить ее из сердца, лишь бередил рану, которая саднила и кровоточила с каждым днем все сильнее и сильнее.
К счастью, его душевные страдания прервались с появлением под окнами отца Ефима – настоятеля острожной церкви, прибывшего с первым купеческим караваном. Из Тобольска его сослали в глушь за какие-то прегрешения. Впрочем, недолго пришлось гадать, в чем отец Ефим провинился перед архиереем. Он быстро обзавелся приятелем – распопом Фролкой. И теперь уже на пару с ним исправно посещал «пьяную избу» – так в остроге называли кабак. Настоятель же, соответственно сану, именовал его Капернаумом[27].
Вслед за отцом Ефимом ковылял Фролка в ветхой рясе. Оба пока уверенно стояли на ногах, и беседа по этой причине текла степенная, с налетом древности.
– Взыдем-ка, раб Божий Фрол, в Капернаум, – с величавым видом отец Ефим погладил пышную, без единого седого волоска бороду.
– Взыдем, взыдем, – мелко захихикал Фролка. – Пойдем-ка, выпьем, отче святый, по красоуле[28], стомаха ради и частых недугов.
Мирон отошел от окна. Дальнейшее все предсказуемо. Сейчас напьются в складчину. Затем вывалятся на крыльцо. И здесь десница[29] отца Ефима коснется шуйцей[30] щеки распопа.
– Сокрушу души грешников! – глаза настоятеля нальются кровью.
– Врешь, отче святый, не сокрушишь! – Фролка ловко увернется.
Отец Ефим будет наседать:
– Сокрушу. – И сокрушит, только не Фролкины зубы, а балясину на крыльце.
– Ты что, отец Ефим, дерешься? Сдурел, что ли? – распоп на всякий случай, подхватив рясу, спрыгнет с крыльца.
– Дурак ты дурак, Фролка, – вздохнет настоятель, разглядывая в кровь сбитые косточки пальцев. – Разве я тебя луплю? Я те не луплю, а добру учу…
Мирон вернулся к столу. Взглянул на высокие столпы казенных бумаг и с досадой выругался. Куда там Захар запропастился? Проворный лакей пообтерся среди казаков, пообвыкся и теперь редко попадался на глаза бывшему хозяину. Строил острог, искал кыштымские курени, охотился. Мирон тому не противился. Негоже посягать на чужую свободу, когда вокруг свободные люди. Правда, иногда у Захара просыпалась совесть, он приходил в его избу, но не для того, чтобы помочь барину справиться с затейливыми немецкими одежками, о которых тот и сам думать забыл, а посидеть за чарой вина, вспомнить беспечное детство и буйную юность. Вот и сегодня с утра Захарка обещал заглянуть, но по какой-то причине запаздывал. Может, у бабы под мягким боком заспался?
Князь мерил шагами светлицу. В съезжей избе ему не работалось. Шум, гам, суета, пропасть народа толчется. Бесконечные споры и тяжбы, прошения, челобитные, жалобы и наветы… Острожные писцы, срывая злость на недоумках, прущих в избу по сущим безделицам, строчили бумаги от темна до темна. Мирону приходилось вникать во все, что происходило в остроге и его окрестностях, отчего голова шла кругом, пропадали сон и аппетит. Тогда он закрывался в своих покоях, никого в них не допуская.
В такие дни Мирон или просто отсыпался, или занимался незначительными, но запущенными делами. А еще дозволял себе размышлять, и не только о царевых делах и казенных нуждах. В тишине перед сном вспоминалось все тайное, самое сокровенное, чем с другими он делиться не собирался. Только все тайное и самое сокровенное по-прежнему звалось Айдыной. Узнай об этом Овражный – непременно высмеял бы, и Захарка усмехнулся бы. Какая любовь, если всякая баба в остроге – девка ли, замужняя – охотно шла в руки к любому, лишь бы не бил да обнову какую-никакую справил. Им не понять, почему Мирон жил отшельником. Почему исхудал. Почему чара-другая хорошего вина не веселила, а наполняла печалью его глаза?
«Может, Айдынка порчу наслала или свое, кыргызское, заклятие наложила?» – гадали друзья-приятели, но никому и в голову не пришло, что это заклятие называлось «любовь».
Андрей вон тоже сокрушался об Олене, и Фролка втайне от всех тосковал. Но разве любовь то была? Оленка многих всласть утешила, никого не чуралась. Так что многих баб в остроге ее похищение обрадовало. Не стало бойкой соперницы, из-за которой, бывало, мужики друг друга за грудки хватали.
Но Мирон Олену не вспоминал. Другое дело – Айдына…
За окном послышался шум и вновь отвлек его от мыслей о сбежавшей кыргызке. Что-то громко кричали люди. «Огонь! Огонь!» – показалось Мирону. Неужто пожар? Он распахнул оконные створки. Увидел Захарку, бежавшего по двору.
– Что случилось? – гаркнул Мирон и бросился к выходу.
Но Захар не успел ответить. Его опередил сторожевой казак. Заорал с вышки:
– Огонь на сопке! Нешто кыргыз прет?
И застучал в доску, голося истошно:
– Тревога! Кыргыз идет! Ворота на запор!
Мирон и Захар мигом взлетели по широким всходам на стену, за ними Овражный поднялся, чуть поодаль встал у бойницы. На дальней сопке полыхал сигнальный огонь, подсвечивая низкие дождевые тучи.
– Язви тебя! – выругался Овражный. – Откуда вдруг кыргызы взялись? Или шуткует кто?
В самом деле, ближние сопки были пусты. Но, словно в ответ на его слова, с воротной башни завопил караульщик: