Он тянул это «а-а-а-а-а» насколько хватило дыхания, и снова, как секунды назад, когда он выпрыгнул из траншеи и увидел, что его люди выпрыгнули за ним, сердце его зашлось от радости:
— Урааа-аа-а-а! Рааа-аа-а-а! Аааа-аа-а-а-а! — подхватили его автоматчики, стрелки, телефонисты, сапожники, пекарь, музыкант, артист, старик Старобельский и все-все остальные.
«Золотые!» — шально подумал Ардатов, делая громадные шаги прямо на вспыхивающие в полыни выстрелы, держа шмайссер перед животом, направляя его ствол на эти вспышки, нажимая на спусковой крючок.
— Урааа-аа-а-а!.. — повторил он, когда общее «А-а-а-а!» должно было оборваться, и его люди с готовностью подхватили:
— Рааа-аа-а-а!.. Ааа-аа-а-а-а-а!..
Это были те три-пять-семь-десять критических секунд в атаке — в эти мгновенья, именно в эти, чьи- то души: лежащих и лихорадочно стрелявших немцев, или бегущих с Ардатовым, кричащих отчаянное «А- а-а-а а!», красноармейцев — чьи-то души должны были дрогнуть раньше.
— Бей их! Бей их, братцы! Ураааа-ааа-аа-а-а-а-а!.. — отчаянно крикнул Ардатов, наддав из последних сил, судорожно нажимая на спусковой крючок, достреливая последние патроны. — Рааа-аа-а-а-а!..
— Уаааа-ааа-аа-а-а-а!.. — ответили его люди, и опять на какую-то долю времени, на этом времени, кольнула Ардатова в сердце любовь к ним.
Будь до немцев дальше на каких-то полста метров, и они бы остановили атакующих, успев все-таки часть их перестрелять, но с такой короткой дистанции, сделать этого они не могли: рывок Ардатова и его людей был слишком короток и быстр, а немцы из положения «лежа» должны были неудобно стрелять вверх, но такая стрельба неприцельна, не то, что стрельба из траншеи, где ты стоишь, положив локти на бруствер, прочно держа винтовку или автомат.
И дрогнули немцы.
«Ага!» — злорадно подумал Ардатов, увидев, как сначала один, потом другой, потом сразу несколько немцев вскочили и побежали назад, пригибаясь, даже не отстреливаясь, но тут, шагов с десяти, вскочив с колена, ударил по нему из винтовки худой, большеносый, пучеглазый ефрейтор, и не рванись Ардатов вбок, запоздай отклониться, и эта атака для него была бы последней, но он успел отклониться, и пуля, сбив пилотку, лишь обожгла ему кожу на голове, а вот для этого пучеглазого все на земле было последним.
Судорожно передернув затвор, — Ардатов видел, как вправо, назад от немца, вылетела, блеснув, гильза — пучеглазый вскочил, чтобы выстрелить из положения «стоя», и именно в этом для него была последняя в жизни ошибка — не надо было вскакивать, надо было, не вставая с колена, всадить в Ардатова следующую пулю, но немец вскочил, потерял на это движение секунды, и Ардатов успел стволом шмайссера отбить ствол винтовки, и пуля пучеглазого ушла далеко-далеко вбок, и Ардатов, рванув ствол автомата вниз, а приклад вверх-вперед, так что приклад описал полдуги к голове немца, ударил его в висок. Приклад у шмайссера был из изогнутой, толстой овальной железки, висок немца под ней жалко хрустнул, немец мгновенно закатил глаза и выпустил винтовку, и Ардатов, бросив шмайссер, успел подхватить ее и перезарядить и выстрелить по второму немцу, который уже был в трех шагах, и хорошо угодил ему в живот. Нет, конечно, Ардатов не стал, как пучеглазый, например, целиться в голову — в голову можно промахнуться, нет, Ардатов всадил второму немцу пулю в живот, и этот немец, словно запнулся за проволоку, ткнулся грудью в полынь, и Ардатов сразу же сделал на правой пятке, вздернув винтовку штыком к небу, поворот «кругом!», бросил винтовку штыком вперед и одновременно выставил вперед же левую ногу, так что ее носок был под прямым углом к правому.
Но тот, третий немец, которого он должен был встретить в этой позиции для штыкового боя, тот немец тоже знал все его приемы, а так как немец был молод, ему было года двадцать три, двадцать четыре и, наверное, он был еще и отличный спортсмен, так как под кителем у немца мускулы просто дулись, то этот немец сделал сначала длинный с выпадом, сделал его, как на учении, как в спорт-городке где-нибудь на соревнованиях, и Ардатов, отбив длинный с выпадом от себя вниз, ничего не успел, как только отбить средний, а потом короткий, а потом увернуться от удара приклада сбоку ему в челюсть, а потом отпрыгнуть, чтобы не получить штык в грудь, но чувствуя, что немец полоснул ему все-таки по левой кисти, а потом у Ардатова мелькнула страшная мысль: «Кажется, он меня… Неужели все?!» Но бежать было нельзя, этот спортсмен всадил бы штык в спину или поясницу, и Ардатов только пятился, отпрыгивал, отбивал укол за уколом, не имея три секунды, чтобы выдернуть пистолет — так бы и дал ему немец эти секунды, так бы и дал бы он их ему! — как вдруг на кителе немца, левее второй пуговицы сверху, как вдруг на кителе немца вспыхнула серая дырочка, как вдруг немец, немец-спортсмен, который мог его, как дважды два четыре, заколоть через полминуты, как вдруг этот немец обмяк, как вдруг его сжатый рот раскрылся, хватая воздух, отчего стали видны великолепные — им могла бы позавидовать любая кинозвезда — зубы: ровные, белоснежные, даже чуть, как сахар, синеватые, как вдруг закрылись его голубые глаза, а раскрасневшиеся от штыковых упражнений щеки побледнели, как вдруг упали вниз вместе с винтовкой его руки, и Ардатов, мгновенно сделав длинный с выпадом, всадил этому немцу-спортсмену немецкий же ножевой штык между ребер и не стал даже выдергивать его, зло и радостно подумав: «Нет, не меня не дождутся отец, жена, дочь, тебя не дождутся отец и все остальные! А какого дьявола надо было тебе в этих степях, а? Какого? Так получи!..»
Еще этот немец-спортсмен не упал, еще он только свалился на колени, а Ардатов уже выхватил пистолет и стрелял, пока пистолет не замолк, по ближним к нему другим немцам, потом рванул из кармана гранату, рванул из нее кольцо, швырнул гранату в кучку, которая бежала к нему, сразу же сунул в пистолет новую обойму, крикнул:
— Урааа-аа-а!.. Бей их, гааа-аа-а! доввв-вв-в!.. — и пристрелил какого-то немца-коротышку, который неожиданно вдруг оказался спиной к нему, потому что бежал к Старобельскому, наклонив голову, сбычившись, целясь Старобельскому штыком в бок.
Все это время, стреляя, отбиваясь винтовкой, даже кидая гранату, Ардатов помимо того, что видел перед собой, что непосредственно касалось его, каким-то боковым зрением замечал лихорадочно, запоминал и общую картину их атаки.
Еще в самом начале, за два шага от траншеи, он видел, как кто-то упал, как, не замедлив бега, глянул на него на ходу Васильев, и что у Васильева зачем-то был засунут под ремень гобой — черная, нелепейшая в рукопашной трубка, как бежал, мелькая громадными своими сандалиями Старобельский, хотя Надя и кричала ему: «Дедушка! Дедушка! Не надо! Не надо!»; как Тягилев, вытянув по-куриному голову, быстро- быстро перебирал ногами, стараясь не отстать от других, и лицо у Тягилева было очень сосредоточенное, словно он делал какую-то ответственную работу, причем, Тягилев еще и что-то не то шептал, не то говорил на бегу, может, ругался, а может, молился; как мчался с ним рядом Чесноков, первым подхватывая его «Ура!», и как тяжело, как будто с натугой растягивая резину, которой он был привязан к траншее, топал большими для него сапогами сбоку от Чеснокова пекарь, и как этого пекаря убил немецкий офицер из парабеллума, и как офицера застрелил на ходу Чесноков, и как, чуть приотстав, бежала, прижимая сумку, медсестра, и как она стреляла из «Вальтера», и как упала возле Тырнова, когда Тырнов упал, и как справа и слева от него, от Ардатова, сшибались его люди и немцы, и как, наконец, немцы, сломавшись, стали отбегать, отбегать, отбегать.
Тогда Ардатов, крикнув: «Огонь! Огонь! Бей! Огонь!» — упал на колено возле ближнего к нему убитого немца, схватил его карабин и, дергая из подсумка убитого обоймы, несколько минут не переставая стрелял по отступающим немцам, зло бормоча им: «Подальше! Подальше! Подальше, собаки! Вот тебе разведбат! Вот тебе батальон танков! Собаки…»
Ящерицам было хорошо. Танки вмяли, вдавили полынь, и след от гусеницы для ящериц стал широкой просекой, ее заливало солнце, и ящерицы вылезли на этот след и, вцепившись лапками в веточки, грелись, дремали, лениво согнув хвостики.
Ящериц на этой просеке было много — Ардатов насчитал, пока глаз различал их серые на серой полыни тельца, больше двадцати. Самая ближняя к нему лежала в каких-то сантиметрах от его головы и быстро-быстро дышала, отчего ее шейка билась, пульсировала. Ящерица иногда смигивала, и казалось, что она делает это от удовольствия, от солнца, от тех мошек, которыми она уже наелась, и оттого, что ей, наверное, не надо было думать ни о чем. Новая шкурка на ящерице поблескивала, лапки цепко держались за стволики полыни, а живот и грудь покойно касались земли.