Якоб поспешил в коридор, крутя пояс на халате. Герман, в уличной одежде, громко стучал в дверь его спальни.
— У него лихорадка, дядя, — сказал он, запыхавшись. — Я иду за врачом. Рудольфа возьму с собой.
Якоб кивнул. Племянник явно решил, что Вилли не переживет эту ночь. Он слышал, как открылась и закрылась входная дверь, пока воевал с поясом, пытаясь его завязать. Через несколько минут он был у брата.
За эти годы было уже столько поводов для таких опасений, но интуиция подсказывала Якобу, что на этот раз не обойдется. Осенний отдых с Дортхен в Пилльнице, казалось, придал Вилли сил. Но в последние три недели, еще до того, как прожигание карбункула не помогло очистить заражение, Якоб видел, что брат понимает, что ему не доведется встретить свое семьдесят третье Рождество.
На прошлой неделе он иногда представлял, что Вилли больше нет. Когда угроза возрастала, он обращался к более практическим размышлениям. Дважды он сидел в малом кабинете, примыкавшем к его собственному, прикидывая, во что обойдется покупка новых полок, чтобы превратить эту комнату в библиотеку с собранием книг и рукописей. Когда он сидел там во второй раз, вошла Августа и села на диван, прежде чем заметила его за столом. Слабая улыбка появилась на ее лице, и Якоб улыбнулся в ответ, но чувствовалось, что это скорее совпадение, чем взаимное утешение.
Его обдало теплом прежде, чем он вошел. Дортхен и Августа стояли плечом к плечу у дальней стены, будто жар камина не давал им подойти к широкой супружеской кровати. Якоб собрался с силами, чтобы не показать им свою минутную слабость.
— Он бредит от жара, — вздохнула Дортхен, глядя на худое задыхающееся лицо, неловко лежавшее в море подушек. — Если кто-нибудь из нас подойдет, он закричит.
— Он, кажется, думает, что мы — картины, — сказала Гюстхен погромче и, когда Якоб посмотрел на нее, подняла бровь.
— Мы думали, ты побудешь с ним, Якоб. Мы думали, он этого захочет.
Он чувствовал сладковатый запах пота и разложения. Это заставило его вспомнить о старинном рецепте смеси вина и воды, в которой его купали, когда он был ребенком. Вильгельм не видел его, пока Якоб не подошел совсем близко.
— Сходство! — хрипло произнес он. — Какое сходство! О, это, верно, мой дорогой Якоб!
— Тише, Вилли, тише!
Запавшие глаза смотрели то в одну сторону, то в другую, словно голос Якоба доносился из темного угла пригрезившейся картины. Волосы его слева были заправлены за ухо, а справа рассыпались по подушке. Костлявые руки недвижно лежали поверх одеяла, будто в заключительном аккорде любимого баховского пассажа.
— Тише, Малыш, — сказал Якоб. Студенческое прозвище всплыло в памяти из ниоткуда, и глаза наполнились слезами.
Вильгельм услышал и улыбнулся. Демон нырнул вглубь, пусть и на время. Он откинулся на подушки и в изнеможении закрыл глаза. Подбородок его дрожал. Казалось, только демон придает ему силы говорить и видеть. Но он удивил брата, который как раз опустился на стул рядом с кроватью.
— Мне снилось, Якоб, — начал он, — мне снилось, что я в Штайнау…
— Тише, Вилли. Береги дыхание. Сейчас придет врач.
Вилли покачал головой:
— Штайнау. Снова Амтсхаус, спустя все эти годы. Я туда вернулся. И там было так чисто. Чисто и опрятно. Красивый дом. Прелестный дом. Ты помнишь? — Он замолчал, ожидая ответа.
Якоб прочистил горло, улыбнулся. Нет, не сейчас.
— Я помню, Вилли. Это твой старый сон. Он пятьдесят лет тебе снится. Но сейчас полежи спокойно. Я знаю твой старый сон. Ты много раз мне рассказывал.
Вилли нервно улыбнулся, глаза его были закрыты, руки все еще играли на одеяле последний звучный аккорд. Больше он никого не слышал. Никого.
— Но все было таким пыльным. Все было покрыто слоем пыли. А мать и ты сидели напротив друг друга. За столом, помнишь? Она шила, а ты читал. — Вновь на лице его мелькнула улыбка. — И было так, Старший, будто я, в пыльных ботинках и яркой дорожной одежде, я
Не в силах говорить, Якоб наклонился было вперед, но тут же откинулся назад. Он по-прежнему слышал, как невестка задыхается от слез. Дортхен знала. Она всегда отказывалась принять это, но сейчас она тоже понимала, что Вилли уходит — от него, от нее, от них всех.
— Ты здесь, — сказал больной более уверенным и ровным голосом. — Я рад, что ты здесь, Якоб. Я никогда не мог жить без тебя, и, кажется, — я и умереть без тебя не могу.
— Довольно, Вилли. Ты достаточно сказал.
Голос его стал тише.
— Но они обе теперь твои. — Якоб краем глаза заметил, что Дортхен, высвободившись из рук Августы, шагнула ближе. Вильгельм тоже это заметил и потянулся к Якобу. — Она твоя, — выдохнул он с какой-то дьявольской усмешкой, вместо своей обычной добродушной. — Ты заберешь ее обратно, правда? — Он закрыл глаза, словно защищаясь. — Я всегда лишь охранял ее для тебя.
Жмурясь от слез, Якоб прикрыл рукой глаза брата. Спустя какое-то время, которое показалось вечностью, взглянул на Дортхен. Она спрятала лицо на плече дочери. Но Августа смотрела прямо на него. Она крепко сжимала губы, чтобы не заплакать — или, как почудилось ему позже, — чтобы не улыбнуться.
Дортхен дождалась, когда Августа вновь появилась в дверях комнаты дяди.
По лицу дочери ничего нельзя было понять. Шаль, которую она, вероятно, считала данью любви, свисала с ее руки. Она выглядела одновременно дерзкой и расстроенной, и пока не заговорила, казалась гораздо старше своих лет.
Уже без шляпки, Дортхен присела на стул, положив руку на руку Гримма лежавшую на покрывале. В другой руке она держала свернутую фотографию из Касселя. Пока Августа была в коридоре, она смотрела на нее, чтобы взять себя в руки. Из троих изображенных на ней она сразу узнала только Куммеля в старом сюртуке Вилли, неподвижно застывшего с краю.
Дочь в первом ряду в центре была удивительно похожа на саму Дортхен в ее возрасте. Ее улыбка была дежурной и никаких чувств не выказывала. А Гримм как-то неудачно повернулся. Лицо его не было размыто, но копна седых волос, запечатленная под странным углом, походила на парик.
Чем дольше Дортхен смотрела на фотографию, тем увереннее в ее памяти всплывало то, что однажды написал геттингенский ученик: хотя шурин и выглядел худощавым, почти хрупким, в нем было что-то от бойцов старой закалки, которые останавливаются, чтобы снять шлем и сделать глоток свежего воздуха, а потом с новыми силами бросаются в бой. Как закаленные бойцы обретали силу в битвах, так Гримм обретал ее в работе.
Дортхен взглянула на его все еще неспокойное лицо на подушке.
— Как он? — спросила дочь, эта девушка, которая мечтала о любви до свадьбы, будто любовь можно было принести с улицы, как вязанку дров.
— Кажется спит. Это не может продолжаться долго. — Она сделала паузу, крепче сжала его руку, и это придало ей силы. — Но у него ведь есть своя история. Он это примет.
— Мама…
Дортхен положила фотографию на колени.
— Я видела, что он написал в блокноте. «Сказку, сказку, сказку». Это была хорошая сказка.
Августа медленно подошла к кровати. По смятому покрывалу было видно, где сидел Куммель. Закусив губу, Августа наклонилась разгладить ткань.
— Сядь, Гюстхен, — сказала мать, и та покорилась, повернувшись к ней даже не в профиль, а спиной. Несколько минут они сидели молча, Августа наматывала на руку шаль, не оборачиваясь к матери.