нее двенадцать лет. Затем пришла обезьяна. — Он потряс игрушкой перед своим лицом. — И обезьяна сказала: „Мне тридцать лет не нужно. Разве я смогу развлекать народ своими проделками так долго?“ И Создатель забрал у нее десять лет.
Об этом прослышал человек и, не в пример животным, захотел жить
Августа мысленно улыбнулась воспоминаниям. Как и многие его истории, эта немного ее расстроила. А он сидел рядом, чем-то похожий на эльфа, и думал бог весть о чем, мысленным взором обозревая свою родину, на восемь лет пережив возраст обезьяны и при этом обладая все таким же острым умом, как и прежде. По ней так даже чересчур острым. А ведь она сама уже вступила в ослиную жизнь!
— Фрейлейн Гримм, — пробормотал Куммель, возвращая ее к реальности. — Уже за полдень.
Она обернулась и увидела, что слуга спустился с холма, где с разрешения Гримма выкурил несколько трубок. Он протягивал ей часы на цепочке, которые носил ее отец в кармане на поясе брюк.
— Если желаете пообедать плотнее перед отъездом в Штайнау, может, не стоит здесь засиживаться?
Она улыбнулась, прикрыв глаза от солнца, и удивилась, что слуга намекнул об этом ей, а не Гримму, хотя испытала нелепое удовольствие, что к ней обратились прежде, чем она заговорила сама.
— Да, конечно, спасибо.
Уже поднявшись, она с опозданием увидела, что Куммель подает ей руку, на которой отчетливо была видна темная вена. Так часто выходило с этим лакеем, которого мать позаимствовала у семейства Дресслер во время путешествия по Умбрии. Он обладал таким умением сливаться с окружающей обстановкой и в доме, и за его пределами, что временами казался не более заметным, чем колечко дыма из его трубки. В этом отношении мать была права, утверждая, что его присутствие не скажется на времяпрепровождении Августы с Гриммом — но с другой стороны, мать и понятия не имела, зачем Августе понадобилась эта поездка.
Гримм тоже поднялся сам.
— Хех! — Он улыбнулся, пожимая плечами, пока пиджак не сел так, как ему хотелось. — Скоро пора будет вновь оставить дом.
Глава четвертая
Мать позвала Старшего в свою комнату на пятую ночь после родов.
— Тебе пора уходить, — сказала она, не поднимая глаз. Она стояла перед прялкой, рассеянно качая ногой колыбель, которую он сколотил несколько недель назад. — Ты достаточно взрослый, ты мужчина во всех отношениях. Тебе пора идти своим путем.
Хотя было уже поздно, он думал, что мать хочет, чтобы он ушел немедленно. И он был готов уйти; в глубине души он всегда был к этому готов. Но услышать наконец такие слова было для него потрясением. Он прислонился к дверному косяку в ожидании подробных указаний.
— Может быть, ты уже не вернешься, — сказала она, пожав плечами. Качая новорожденного, она сидела полуотвернувшись. Седые волосы, распущенные перед сном, скрывали ее лицо, а голос звучал неровно. Возможно, она глотала слезы; возможно, удерживала одну из своих горьких, обнажающих зубы улыбок. В последнее время ничего из того, что ее касалось, нельзя было предсказать, и он опасался, что от жизненных тягот пострадал ее рассудок.
— Может, когда ты обнаружишь, что находится там, вне дома, — продолжала она, — ты и не захочешь вернуться.
— Нет, — сказал он, с трудом сдерживая слезы. — Это мой дом. И всегда им будет.
Не в силах сказать больше, он уставился на синюю огрубевшую кожу на ее пятках, под обтрепанным краем ночной сорочки. Ее ноги никогда не были теплыми, как и руки, которые, сколько он себя помнил, были при прикосновении холодны, как черепица.
— Ты Старший, — сказала она. — Тебе приходится. Был бы жив Фридрих, тогда, конечно, ушел бы он.
— Я знаю. Не стоит объяснять.
Спазмы сводили желудок оттого, что он слышал отчаяние в ее голосе. Она так много потеряла той ночью, когда умер Фридрих, ибо ее первый дом сгорел тогда за несколько часов.
— Я знаю, нас теперь слишком много. Правда, я понимаю.
Но он так говорил лишь ради нее. Он брал от семьи гораздо меньше, чем отдавал. Он был скорее слугой у домашнего очага, чем сыном в доме, и не знал, справятся ли они без него. Но вера в мать была в нем неколебимой. У нее были свои резоны; она всегда хотела для него лучшего. И она назвала его мужчиной. Это его обрадовало.
— Скажи, мама, куда мне идти.
— Во дворец, — тотчас ответила она, повышая голос; потревоженный ребенок в колыбели начал хныкать.
Он знал, о каком дворце речь. Дворец был только один: Розового Короля на востоке. Но впервые он подумал о том, как же ему туда добираться, через лес.
Он смотрел, как мать наклоняется, устало берет хнычущий сверток и садится на стул у прялки, по- прежнему не глядя на него. Она отвернула уголок, закрывавший личико ребенка, и приложила крохотный морщинистый ротик к своей груди.
Он не мог помочь этому ребенку, как и всем остальным.
— Он похож на Фридриха, — наконец сказала мать. — Да, на Фридриха. — Она вздохнула, отбрасывая назад волосы, и продолжала, будто обращаясь к прялке: — Ты должен пойти во дворец, чтобы увидеть королевскую дочь.
— Ту, на праздновании рождения которой ты была?
— Да. Она должна быть уже готова.
— Готова?
— Для того, кто придет, когда настанет время.
— И что тогда? Что я скажу? У тебя есть к ней послание?
— Нет. Послания нет. Я сказала все, что могла сказать. Но ты узнаешь. Когда придешь во дворец, станет ясно, что тебе надо сделать.
Ее ответ был окончательным, а выражение лица таким твердым, когда она посмотрела на жадно сосущего ребенка, что Старший смог только кивнуть и поинтересоваться, не зная толком зачем, знает ли отец, что он уходит.
— Нет нужды уходить до утра. Останься на ночь в доме. — Ребенок снова уснул. Она осторожно уложила его обратно в колыбель, завязав сначала тесемки на сорочке. — Ты можешь побыть здесь, если хочешь.
— Здесь?
Она посмотрела на него из-под волос, упавших на лицо, когда она наклонилась. Пламя возле ее