– Пришел господин Гинц.
В гостиную вошел мужчина со шляпой в руке. Затянутый в лоснящийся пиджак, он напоминал своим видом кусок ливерной колбасы в оболочке. Лавируя между предметами мебели, хаотично составленной в гостиной, он добрался до угла, где стояла Анна, небрежно поймал и поцеловал ее руку, при этом его цепкий взгляд внимательно изучал состояние секретера. В этом человеке еще сохранялось некое почтение к владельцам выставленных на продажу предметов, хотя при этом он словно давал понять, что не намерен с ними чересчур церемониться, выхода у них и так нет…
Когда Гинц проверял состояние секретера, выстукивал, оценивал и назначал день вывоза, Ника, встав перед зеркалом, внимательно в нем рассматривала себя. Волосы у нее от матери, но вот глаза, эти светлые глаза, в которых всегда таится готовность к улыбке, они у нее от отца. Ника искоса бросила взгляд на фотографию Анджея, висевшую в овальной раме на стене, и ей вдруг показалось, что он заговорщицки подмигнул ей, словно давая знак, что он рад, что его Никуся именно сегодня впервые в жизни пойдет на премьеру в театр…
А потом и все остальное происходило перед этим зеркалом. Именно зеркало должно было показать ей, как она будет выглядеть в глазах других. Она не хочет быть смешной и не хочет быть Золушкой. Она не хочет надевать это бархатное платье с вырезом, окаймленным кружевом, ей не нравится завязанный на бедрах шарф…
– Не хочу я выглядеть как старый пыльный манекен, – дерзко заявила она, и тогда Буся и мать обменялись красноречивыми взглядами: опять бунтует, опять хочет настоять на своем.
– Но послушай, Ника. – Рука бабушки погладила ее по спине. – В этом платье твоя мать произвела фурор на юбилее твоего дедушки.
– И еще в этом платье я была на премьере в театре. Тогда играл Остерва, – добавила Анна. – Мы приезжали сюда на Пасху в тридцать девятом.
Тот вечер Ника помнит очень даже хорошо. Помнит отца в гражданском костюме, помнит, что хотя до Театра Словацкого было всего сотни две шагов, но шел дождь, и горничная побежала за фиакром. Тогда она завидовала маме из-за этого выхода в театр, а теперь, наверное, Анна завидует ей. Ника подозревала, что для Анны сейчас важно не то, что она, ее дочь, впервые в жизни идет в театр, а важно прошлое, в котором Анна когда-то отправлялась вместе с мужем на премьеру именно в этом платье из бархата. Охотнее всего Ника пошла бы в обычной блузке и юбке, сшитой из перекрашенного покрывала, но ведь Буся тут же сурово заметит, что театр – это праздник, и хотя теперь процветает хамство, но для нас, интеллигенции, остаются незыблемыми некие правила, в соответствии с которыми в гости не ходят в плавках, а в костел – в декольте до пояса…
Ника смотрела теперь на себя с таким выражением на лице, как будто только что проглотила лимон: это бархатное платье было ей чуть широковато, но Анна никак не хотела уступать.
– Все будет хорошо, если на бедрах повязать шарф.
На секунду Анна замерла, всматриваясь в отражение Ники в зеркале, как будто она видела себя в этом бархатном платье. По привычке она машинально крутила обручальное кольцо на безымянном пальце. Затем она неожиданно направилась к старому комоду. Из-за этого своего постоянного погружения в прошлое она производила впечатление человека, который лишь по ошибке оказался в этом месте и в это время. С тех пор как она услышала сообщение о катынском преступлении, она стала одеваться в блеклые тона, желая, видимо, дать всем понять, что да, она женщина, но хотела бы об этом навсегда забыть. В ее движениях было что-то сомнамбулическое, ее жесты иногда неожиданно замирали, словно ей сначала мысленно надо было вспомнить, что именно она собиралась сделать сейчас. Даже когда она ретушировала снимки в фотоателье пана Филлера, ее кисточка временами тоже застывала без движения над корректируемой фотографией и лишь секунду или две спустя Анна глубоко вздыхала, вбирая воздух, как человек, который выныривает на поверхность из водных глубин и возвращается в сегодняшний день…
Ника вертелась перед зеркалом. На ней были фильдекосовые чулки, видневшиеся из-под краешка бархатного платья. Нет, лучше она пойдет в обычной блузке и юбке. Но Буся протестует: в театр не ходят как на базар. Сейчас она найдет что-то такое, что наверняка отвлечет внимание от этих ужасных башмаков Ники. И Буся проворно засеменила, чтобы принести серебряную камею, которая выглядела такой же хрупкой, как и она сама. Буся приподнялась на цыпочки, чтобы надеть камею на шею Ники, и внучка уловила кисловатый запах дыхания старой женщины. Буся пьет настои из разных трав, пьет воду с медом, которую берет у монахов цистерцианцев, и живет ожиданием возвращения сына. Даже сейчас, глядя на внучку, она видит ее его глазами.
– Если бы Анджей тебя сейчас увидел, то подумал бы, что это Анна. Когда он с тобой познакомился, – теперь она обращается к невестке, – тебе было столько же лет, сколько теперь Нике.
– Нет, – возражает Анна и щурится, словно пробудившись от глубокого сна. – Мне было на год больше. Нам пришлось ждать, чтобы получить разрешение на брак.
– Когда они обвенчались, – Буся смотрит на отраженное в зеркале лицо Ники, – то после мессы они прошли под скрещенными саблями.
– Интересно, куда подевалась та фотография? – Анна задумчиво крутит обручальное кольцо на пальце. – Наверное, осталась в Пшемысле.
Не впервые Ника почувствовала, что только нынешние ее дела и заботы препятствуют тому, чтобы в этом доме прошлое окончательно обрело власть над временем.
И значение имеет вовсе не то, что происходит сейчас, а то, что было раньше. Даже это бархатное платье является символом прошлого. Собственно говоря, кто идет на спектакль – она? Или на спектакль идет это платье, в котором когда-то отправлялась в театр ее мать? Она ощутила вдруг некий укол. Глядя сейчас в зеркало на Бусю и Анну, которые всматривались в ее фигуру в тяжелых башмаках, бархатном платье с этой старомодной бабушкиной камеей, свисавшей с ее шеи, словно солдатский жетон, Ника подумала, что если прошлое заглушает день сегодняшний, то когда же человек проживает свою собственную жизнь? И неужели она, почти восемнадцатилетняя, не получит права на свою повседневную жизнь?
Она закрыла за собой двери с потемневшей от времени латунной табличкой: «ПРОФ. ЯН ФИЛИПИНСКИЙ» и сбежала по лестнице вниз. Стены лестничной клетки облупились, слои краски отпадали вместе со штукатуркой. Ника остановилась на площадке между этажами, одним движением сняла с шеи цепочку с камеей и спрятала ее в карман куртки. Сейчас впервые в жизни она окажется в театре…
Анна из окна наблюдала за дочерью, переходившей улицу. Когда Ника исчезла из виду, Анна пробралась в полумраке апрельского вечера через заставленную мебелью гостиную к шкафу с огромным зеркалом. Она открыла дверцы и из гущи вещей, висевших в шкафу, вытянула рукав мундира. На погонах виднелись одна нашивка и две звездочки. Анна глубоко вздохнула, набирая в грудь воздух, как перед прыжком в воду, и прижалась щекой к мундиру, пропитанному уже почти выветрившимся запахом папирос «Египетские»…5
Аплодисменты обрушились как внезапный ливень. Занавес поднялся, открывая вышедших на поклон актеров. Публика встала, аплодисменты перешли в овацию, когда на просцениуме появилась актриса, игравшая роль Смугоневой. Именно ей аплодировали больше всех, хотя в спектакле играли и Остерва, и Сольский, и Тштиньский. Ведь именно она – любимица Кракова. Сколько же лет пришлось ждать публике, чтобы вновь увидеть ее на сцене. Не важно, что для этой роли она, возможно, была уже несколько старовата, но именно на нее ходили в театр до войны, именно ее игра притягивала толпы зрителей. Теперь аплодируют не Смугоневой. В лице этой героини публика приветствует то довоенное время. Именно она внушает им надежду, что хорошее может вернуться…
Актриса низко кланяется, так что косы, уложенные короной вокруг головы, свободно падают, почти касаясь досок сцены.
– Интересно, это был парик или ее собственные волосы? – задавалась вопросом Ника, выходя из театра после спектакля. Ведь ей предстоит еще сегодня рассказывать дома, как выглядела Актриса, которую ее мать видела до войны, когда в том же бархатном платье она была на какой-то премьере.
– Откуда у нее могут взяться волосы пшеничного цвета? – По лицу толстощекой Барбары было заметно, что она всерьез задумалась над вопросом подруги. – Наверное, крашеные.
Они стояли у входа в театр, в вечерних сумерках, пропитанных сыростью, под желтым тусклым светом фонарей. И тогда к ним подошел парень в сапогах и в ветровке и со смущенной миной простака-приезжего спросил, не знают ли они, где находится театр Словацкого. Ника указала на вход за их спиной и в этот момент поняла, что парень дурачится, что он просто хочет заговорить с ними, ибо второй его вопрос звучал так: все ли девушки в Кракове такие хорошенькие?
– Хорошо еще, что они не такие глупые, как вы. – Ника фыркнула, словно рассерженная кошка, но парня это вовсе не смутило, и он спросил, где может с ней встретиться.
– Темной ночью в подземелье во время затемнения, – засмеявшись, парировала подруга Ники. – Ведь тогда вы ее и вовсе не узнаете.
А парень вдруг