— Что именно?
— Написала поэму… «Человек без рук». Посылала в журнал «Новый мир». Ответили, что поэма их потрясла, но печатать ее невозможно, слишком тяжелая, мрачная. Что я, видимо, много пережила, но надо стараться видеть светлое вокруг.
— Ты отсюда слала?
— Нет, из Саратова. Послала сестре, она перепечатала и по моей просьбе отослала в «Новый мир». Написала еще рассказ — уже прозой. Отослала в «Октябрь», отсюда, сама. Пишут, что смотрят на меня как на будущего коллегу, но пока печатать никак не могут. Слишком много юмора. Что юмор — это, конечно, хорошо, но юмор надо дозировать, а то так можно отшутиться от всего на свете.
— Гм! — Кузнецов хмыкнул и пристально посмотрел на меня. — Валентина Михайловна, прочтите мне эту поэму… Помните ее наизусть?
— Нет.
— Но у вас есть копия?
— В бараке.
— У меня есть здесь, в кармане пиджака. — И Валериан достал из кармана копию поэмы «Человек без рук».
— Третий экземпляр, там плохо видно, — пробормотала я.
— Первый… уже перепечатал сам на конторской машинке. — И Валериан передал Кузнецову поэму. Он прочел ее раза два, если не три.
— Ох, Валентина Михайловна, что так мрачно? У меня мороз по коже пошел.
Словно крылья отрезали птице — Как полетишь?
Бьется, бескрылая, о мостовую. Ночь… Тишь…
Прочел он по памяти и вдруг сказал:
— Валентина Михайловна, прости, но я хочу тебя спросить. Если можешь, ответь. Сможешь ли ты простить все это, пережитое?
Я ответила не задумываясь:
— Смогу. Но при одном условии.
— Каком?
— Валя, оставь нас на минутку одних. Валериан кивнул понимающе и, легко поднявшись, пошел к кузнецовской лошади.
— При каком условии?
— Чтоб публично, всенародно, сказали правду о Сталине. Простите меня, но ведь я только правду хочу, больше ничего. И не будет у меня на душе никакой обиды.
Кузнецов покраснел и махнул рукой.
— Эх, Валентина Михайловна, боюсь я, что правду о Сталине скажут не раньше как лет через сто!
— При нашей жизни скажут, — твердо сказала я.
Такова была наша последняя встреча. Я дожила и до XX съезда партии, и до XXII, и до возрождения демократии при Горбачеве.
Не знаю, жив ли Кузнецов?
Если жив, откликнитесь, мой бывший начальник. Где вы?
Обреченная бригада
Бригада эта должна была погибнуть. Так все считали и именно так ее окрестили при самом создании — «бригада смертников».
Сейчас объясню, в чем тут дело. На Волковском так уж повелось, что почти каждый бригадир, когда его упрекали в нерадивости, отставании, невыполнении плана и тому подобном, в оправдание уверял, что его бригада просто замечательная, но вот несколько человек, ленивых, безответственных, тянут бригаду назад, именно из-за этих четверых-шести человек бригада всегда плетется позади.
Начальнику лагеря Решетняку наконец надоело слушать про этих злосчастных лодырей, из-за которых страдает вся бригада, и он приказал всем бригадирам составить к следующей разнарядке списочек лентяев, и он освободит от них бригадира.
На другой день почти все бригадиры предоставили такие списки. В них были внесены лентяи, больные, старые и просто неугодные бригадиру люди. В числе последних попала в списки и я. Бригадир меня ненавидела лютой ненавистью. Могу объяснить почему.
Летом нас будили затемно часа в три, и мы очень страдали от недосыпания.
Как только мы приходили на работу (мыли водой с мылом капусту — огромное поле, на которое нападали букашки), бригадирша Ираида Иосифовна томно жаловалась на переутомление и сожалела, что не может поспать часок-другой на травке.
— Поспите, Ираида Иосифовна, если начальник появится на дороге, я вас разбужу, — говорила ей обычно подхалимка Полина.
— Ну как ляжешь?.. За мной сразу Мухина ляжет.
— Да нет, она будет работать. Спите спокойно, — уверяла подхалимка.
— Мухина, не ляжешь? — стонущим голосом вопрошала бригадир.
— Как только вы уснете, я сразу свалюсь спать.
— Ну вот видите.
Все же сонливость брала свое, и бригадир засыпала на краю поля. Я устраивалась возле нее и тоже сладко засыпала. Чудесное зрелище для умевшего появляться неожиданно Решетняка.
Гнев его всегда обрушивался на Ираиду.
— Как тебе не совестно?! Еще бригадир — пример подаешь. Мухина хоть байки в бараке рассказывает до полуночи, бодрость в женщинах поддерживает! А ты?
А вообще все считали, что Решетняк меня терпеть не мог.
Меня всякое начальство недолюбливало, может, потому, что у меня, как говорится, начисто отсутствовала «шишка почтения».
Перед тем как угодить в обреченную бригаду, я как раз получила трое суток карцера. Трое суток с выводом на работу за то… что я захватила с поля две картофелины. «Позаимствовала», по выражению наших уголовников. Картошку эту мы весной сажали, летом окучивали, а теперь рыли лопатами и намеревались испечь в горячей золе. Этот поступок не вызвал у меня ни малейших угрызений совести.
Возле нашего восьмого барака как раз находился общелагерный котел кипятка, под которым всегда была чудесная горячая зола. Там я и хотела испечь две картофелины. Но увы, мне не повезло. На вахте, где нас принимали с работы, случился обыск («шмон» по-лагерному), и я попалась.
Ну что ж, заглянув после ужина в барак, я пожелала женщинам не скучать и отправилась в карцер.
Из нашего барака в карцере никого не было, все чужие. Карцер ничем не отличался от обычного барака, разве что окон не было. Но так как карцер обычно давали с выводом на работу, то мы приходили туда только ночевать. Большинство этого различия не замечали.
Какая разница с чудовищным карцером в ярославской тюрьме.
Видимо, начальство считало, что суть наказания должна сводиться к моральному воздействию…
Вошла я в карцер, поздоровалась и, вздохнув, села на край нар. Кто меня разглядывал, кто сидел задумавшись. Всего там было человек двадцать.
Внезапно одна из женщин воскликнула:
— Товарищи, да вы посмотрите, кто с нами! Это же Валя Мухина.
Все уставились на меня.
— Валя… Вы будете рассказывать? — осведомилась довольно симпатичная женщина, как оказалось по фамилии Поздняк, из пятого барака.
— Буду, отчего же…