Солнце, изваяй Небо, вытки Океан, обними Вселенную — нет мощи — вот что такое Люба. За что, за какие мирские заслуги даровал ему Аллах это прикосновение».
— Ну что? — Сказал он вслух и сам не узнал своего голоса. — Давай прощаться? Наверное, уже скоро? Да? Для меня счастье — не знать, когда закончится это наше свидание. Но оно закончится, я знаю. Я ВИДЕЛ. Ах, Люба, всё бы, кажется, отдал, чтобы не видеть! Но — видел, когда за зажигалкой послала — увидел в зеркале. Тогда и умер. Думаешь, ты меня ядом этим убила? Нет. Ты меня убила тем, что захотела убить. Этим — убила. А так… Знаешь, я давно не живу, с тех пор, как тебя на катке увидел. Один миг только, в Крыму. Ты не помнишь. Никогда не мог понять — за что?! За что такое счастье неземное? — Он улыбнулся, подмигнул стенному изображению. — Не уходи, подожди, я тебе за это маленький сувенир хочу. — Щёлкнул кнопками сейфа за спиной, достал бумаги. — Вот, давно готово. Заверено. Расписаться только.
Расписался и прочитал.
«Завещание… так… так… вот — в случае моей смерти… так… утраты трудоспособности… так… всё движимое и недвижимое имущество завещаю Нестеровой Вере Артемьевне, год рождения, паспорт, адрес… Нотариус, подпись, год, число, печать».
— Всё! Теперь и моя подпись.
Он аккуратно уложил бумагу в сейф, щёлкнул ключами.
Долго молча смотрел на стенное изображение. Сказал сдавленным голосом:
— И ещё: ты этим смертным бокалом, Люба, подарила мне жизнь. И я тебе хочу — жизнь: ведь, кроме того жмурика, — ты чиста, так я понимаю, да? И живи. Я всё равно тебя дождусь.
Он достал из стола лист бумаги и стал быстро писать. Потом сложил его вчетверо, откинулся на спинку кресла, двумя руками сжал грудную клетку.
— Вот. Теперь, кажется, всё: ты мне — жизнь, и я тебе — жизнь. Да? Квиты. — Помолчал и тихо так. — Знаешь, что-то плохо. Уже, да? Так быстро?..
…— не поверите, Юрий Николаевич, мне прямо до слёз его жалко стало. Я же склянку-то эту поганую подменил. Под-ме-нил, — Мерин повторил это слово громко и раздельно, как говорят глухому, — понимаете?! Я прямо как резаный заорал: «Да вода там была, во-да-а!! А никакой не яд пролонгированный!!!»
В палату вбежала всполошенная медсестра, взмолилась:
— Товарищ полковник, Юрий Николаевич! Ну ради всех святых, меня с работы выгонят, я же права не имею никого пускать, я ж вам поверила — пять минут, посмотреть только, а он орёт — во дворе слышно…
Скоробогатов выпрямился, обнял девушку за плечи, повёл к выходу.
— Всё, всё, ухожу. Сказал — пять минут, а уйду через две. Ровно через две минуты. Клянусь. Встаньте за дверью и замечайте по часам. А орать он больше не будет, обещаю.
Он закрыл за медсестрой дверь, вернулся к Мерину.
— Ну?
— Я кричу: «Во-даа-а!».
— Тихо, я обещал не орать, — приказал полковник.
— Да. Я кричу: «Во-да-аа!», — прошептал Мерин, — а он на меня смотрит, как будто первый раз видит. Как баран. И говорит: «Ты что, — говорит, — мент, тут делаешь? Какая вода?» Оказывается, он, как пришёл — меня не видел! Разговаривал с Нестеровой на стене, а меня не видел! Забыл, что стрелял, что чуть не убил — всё забыл. Ну — не в себе. Немыслимо!!!
— Тихо, тихо, я обещал.
— Я тихо, Юрий Николаевич. Он ко мне подошёл, опять за грудки как тряхнёт: «Какая вода?!» — орёт…
— Тихо, я сказал!
— Я тихо, это он орёт: «Какая вода? Где вода? Что вода?» Спятил. Ну я как мог объяснил — что и как. Он вроде успокоился. Подошёл к стене, приложился лбом к этой Нестеровой, постоял, потом сел за стол, сказал эту свою фразу, которую я, честно говоря, не понял: «Она так хотела», достал из ящика револьвер и выстрелил себе в рот.
Скоробогатов помолчал. Потом спросил:
— А теперь понимаешь?
— Что? Фразу? Нет. — Признался Мерин. — И теперь нет.
— Тогда на, прочти.
Скоробогатов протянул ему сложенный вчетверо лист бумаги. Сивый Мерин прочёл.
ЗАЯВЛЯЮ ОФИЦИАЛЬНО — СЛЮНЬКИНА ИГОРЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА ПРИВЁЛ В КВАРТИРУ НА ШМИТОВСКОМ, УБИЛ И ПОДЖЁГ С ЦЕЛЬЮ НАПРАВЛЕНИЯ СЛЕДСТВИЯ ПО ЛОЖНОМУ СЛЕДУ — Я, ТУРЧАК АЛИКПЕР РУСТАМОВИЧ, ПРИЗНАНИЕ ДЕЛАЮ ДОБРОВОЛЬНО, РАССЧИТЫВАЯ НА СМЯГЧЕНИЕ ПРИГОВОРА.
И подпись: А. Турчак.
А больше всего бабушка Людмила Васильевна боялась, что не хватит водки.
То, что молодые люди благополучно осушили всё с собой принесённое (а это исчислялось тремя бутылками), её не волновало — в таком нечеловечески возбуждённом состоянии люди не пьянеют — беспокоило другое: к трём часам утра они, в один голос льстиво расхваливая её настойки, так ими увлеклись, что, если бы не знаменитое «эн зэ» в виде литрового хрустального графинчика с лимонной цедрой и толикой сахарного песка, надёжно спрятанного в шкафчике и ожидающего своей очереди, в пору было бы кричать «караул» и снаряжать гонца в ближайший круглосуточный. Всё к этому шло.
А именно этого и не хотелось больше всего.
И ещё.
Лицо любимого ею Анатолия Борисовича Трусса.
Вернее то, что оно из себя являло.
Это было ужасно.
Ей всё время казалось — еще одна рюмка и раздувшееся до неестественных размеров, ещё вчера казавшееся породистым лицо его лопнет, как перекачанный воздушный шар.
Поэтому Людмила Васильевна, в глубине души всегда считавшая, что отечественная школа дипломатии потеряла в её персоне своего яркого представителя, не удалялась из кухни в спальню, а всеми доступными способами старалась поддержать в присутствующих неудержимое желание высказаться, искренне полагая, что это отвлечёт их от мысли о продолжении возлияния. Тем более, что усилий для этого с её стороны почти никаких не требовалось; каждый из говоривших, перебивая друг друга, старался изложить своё видение произошедших событий двухнедельной давности, коллеги встретились впервые после возвращения Мерина из госпиталя и были искренне рады друг другу.
Больше других в процессе «перебивания» преуспевал, конечно же, Анатолий Борисович Трусс, как самый после неё старший по возрасту, не говоря о звании.
— Не поверите, Людмила Васильевна, мы сидели в отключке и, когда услышали скрип его «уголовных», глазам не поверили…
— Нет, подожди, Толь, ты объясни Людмиле Васильевне, что такое «уголовные», она же не в курсе…
— В курсе, в курсе, Ярославчик, мне Севочка рассказывал: часы ему уголовники подарили, они каждый час бьют…
— Не бьют они, в том-то и дело, а скрипят, как гвоздём по стеклу…
— Подожди, Яша, не в этом дело. Я говорю, мы глазам не поверили: полночь уже, двенадцать раз царапнули, а головомойка началась, такое впечатление, в начале прошлой недели и конец её не просматривается ни в каком приближении. Мы сидим все с перевёрнутыми лицами, да? Скажи, Сев? Ни тени недовольства не позволяем себе по поводу безразмерного рабочего дня, а он то ходит, то сядет, то