в голове…)
(но за этой легкостью вроде бы слышится что-то еще…)
(тихий
— Убирайся из моей головы! — говорю я. — Предупреждал же, если ты еще раз попытаешься мною управлять…
— Я и не лез в твою голову, Тодд, — говорит он. — В этом вся прелесть. Ты сам это делаешь. Надо только потренироваться. Считай, это подарок.
— Не нужны мне твои подарки!
— Ну конечно, — улыбается он.
— Господин Президент! — снова перебивает нас мистер Тейт.
— А… капитан! Ну что, получили первые сведения от разведчиков?
— Пока нет, — отвечает мистер Тейт. — Ждем их сразу после рассвета.
— Тогда-то нам и доложат, что лишь небольшое движение замечено на севере, у берега реки, которая слишком широка и глубока для перехода вброд, а также на юге, вдоль цепочки холмов — они слишком далеко и эффективно атаковать оттуда невозможно. — Мэр поднимает глаза на вершину холма. — Нет, они ударят с запада. В этом я не сомневаюсь.
— Я пришел не поэтому, сэр. — Мистер Тейт поднимает в воздух стопку аккуратно сложенной одежды. — Непросто было отыскать ее в завалах собора, но она оказалась почти нетронутой.
— Отлично, капитан! — с неподдельным удовольствием в голосе говорит мэр, забирая у него стопку. — Просто великолепно.
— Что это? — спрашиваю я.
Ловким движением мэр встряхивает и разворачивает одежду: ладно скроенный бушлат и брюки такого же цвета.
— Моя генеральская форма! — объявляет он.
Я, мистер Тейт и все сидящие у ближайших костров солдаты наблюдаем, как он снимает свою старую, забрызганную кровью, насквозь пропыленную форму и надевает новенькую — темно-синюю с золотистыми полосками на рукавах. Разгладив ее, он поднимает на меня сверкающие глаза:
— Так начнем же битву за мир!
[Виола]
Мы с Желудем въезжаем в город и пересекаем главную площадь. Небо вдалеке чуть розовеет: скоро рассвет.
Я до последней минуты не спускала с Тодда взгляда. Неспокойно мне за него… Что-то не так с его Шумом. Даже когда я уезжала, он все еще был размыт: подробностей не разглядишь, только яркие пятна чувств.
(…но даже этих пятен хватало, чтобы все понять, пока он не смутился и не спрятал их подальше, — почти физические ощущения, без слов, сосредоточенные на моей коже: ему так хотелось ее гладить, а мне в ответ хотелось…)
…и я снова спрашиваю себя: быть может, у него шок, как у Ангаррад? Быть может, он насмотрелся в бою таких ужасов, что теперь даже не видит, как изменился его Шум?… При мысли об этом у меня сжимается сердце.
Еще одна причина, чтобы положить конец войне.
Я покрепче запахиваю куртку, которую мне дала Симона. На улице очень холодно, и я дрожу, но при этом потею — а значит, как я помню из целительских курсов, у меня жар. Задираю рукав и заглядываю под повязку. Кожа вокруг обруча все еще красная и припухлая.
А вверх по руке ползут красные полоски.
Полоски означают инфекцию. Причем серьезную.
Я опускаю рукав и пытаюсь не думать об этом. И еще о том, что я скрыла свою болезнь от Тодда.
Ведь сейчас главное — найти госпожу Койл.
— Так, — говорю я Желудю, — она часто вспоминала океан. Может, на самом деле он не так уж и далеко?
Вдруг у меня в кармане начинает верещать комм.
— Тодд? — не глядя, отвечаю я.
Но это Симона.
— Немедленно возвращайся, — говорит она.
— Зачем? — с тревогой спрашиваю я. — Что случилось?
— Кажется, я нашла твой «Ответ».
ЧТО БЫЛО ДО
[Возвращенец]
Солнце скоро взойдет, и я подхожу к костру, чтобы взять немного еды. Земля смотрит, как я беру миску и накладываю себе тушеные овощи. Их голоса открыты — закрыть их и оставаться при этом Землей практически невозможно, — а потому я слышу, что они меня обсуждают. Их мысли расходятся кругами, формируя единое мнение, затем где-то складывается прямо противоположное и катится обратно ¾ все происходит так стремительно, что я с трудом успеваю следить.
А потом Земля принимает решение. Одна из них встает и протягивает мне большую костяную ложку, чтобы мне не пришлось хлебать еду прямо из миски. За ней я слышу голоса других, вернее, общий голос, тоже добродушный и готовый помочь.
Я протягиваю руку за ложкой.
И снова — легкое неприятие моего языка, презрение к чему-то
Ложку я не беру. Виноватые голоса летят мне вслед, но я, не оборачиваясь, иду к недавно обнаруженной тропинке, ведущей на скалистый холм в стороне от дороги.
Земля разбила лагерь вдоль дороги, где местность более ровная, но горные жители расположились и на холмах: они привыкли устраиваться на крутых склонах. Внизу, у самой воды разместились жители рек: они спят в наспех сколоченных лодках.
Но все же… Земля ведь
Есть лишь Земля.
А я — тот, кто стоит в стороне.
Дохожу до того места, где склон становится совсем уж крутым. и подтягиваюсь на руках. А вот и уступ, на котором можно сидеть и смотреть на Землю, так же как Земля может сидеть на гребне холма и смотреть на Бездну.
Место, где можно побыть одному.
Но я не должен быть один.
Я мог бы есть и смотреть на занимающуюся зарю вместе с моей любовью, готовясь к новому сражению.
Но моей любви нет.
В первую же ночь, когда Бремя начали выгонять из сараев, подвалов, кладовок и комнат для прислуги, моей любви не стало. Мы бились до последнего, бились, чтобы нас не разлучили.
Но мою любовь срубил тяжелый клинок.
Меня утащили; я издавал глупые цокающие звуки, которые Бездна оставила нам для общения, силой накормив «лекарством», — звуки, даже близко не передавшие моей боли от разлуки с любовью. Потом меня швырнули в загон с остальным Бременем, и те держали меня, чтобы я не убежал обратно в сарай.
И не лег от того же клинка.
Я ненавидел Бремя. Ненавидел за то, что они не дали мне умереть, а потом, когда я не умер и от горя, ненавидел за…
За то, как легко
В той страшной тишине мы наконец-то снова поняли друг друга, снова стали целым.
Мы были не одни.
И мы бились.
Многие из нас умерли.
И дальше биться мы не отважились.
Даже когда Бездна пришла с винтовками и штыками. Даже когда они выстроили нас в ряд и начали убивать. Расстреливать, рубить, колоть — и все это с мерзким заикающимся звуком, который у них называется «смехом». Они убивали стариков и молодых, матерей и детей, отцов и сыновей. Если мы сопротивлялись, нас убивали. Если не сопротивлялись, нас убивали. Если пытались бежать, нас убивали. Если не пытались, нас убивали.
Одного за другим, одного за другим.
И мы даже не могли поделиться друг с другом страхом и горем. Не могли сговориться и дать им отпор. Не могли утешить друг друга на пороге смерти.
И поэтому мы умирали в одиночестве. Каждый умирал один.
Все, кроме 1017- го.
Перед тем как начать резню, они осмотрели наши обручи, нашли меня, оттащили к стене и заставили смотреть. Наблюдать, как затихает цоканье Бремени, как траву заливает липкая кровь. В конце концов из всего Бремени на свете остался лишь я один.
Тогда меня хватили чем-то тяжелым по голове и бросили в кучу трупов: то были трупы моих знакомых и близких, эти руки когда-то ласково гладили мои, губы делили со мной пищу, глаза пытались разделить ужас.
Я очнулся среди мертвых, и они давили, душили меня.
А потом пришел Нож.
Он здесь…
Вытаскивает меня из груды трупов…
И мы летим на землю, я откатываюсь в сторону…
Мы смотрим друг на друга, с губ срываются облака пара…
Его голос широко открыт: в нем боль и ужас…
Боль и ужас, которые он чувствует почти всегда…
Боль и ужас, которые грозят свести его с ума…
Но не сводят.
— Ты жив, — говорит он. И он так рад, так
А потом он спрашивает… спрашивает меня про свою любовь…
Не видел ли я, пока нас убивали, его любовь…
И вот тогда я даю нерушимый обет…
Я клянусь, что убью его…
Слабым, едва ощутимым голосом, который только-только возвращается ко мне, я показываю, что убью его…
Так и будет…
Я сделаю это сейчас,
Я вскакиваю, в ужасе стискивая кулаки. Небо тотчас ловит их своими большими руками, а я от неожиданности