— Сформулировать конкретные вопросы сложно, — торопливо говорил Федор Егорович. — Я впервые беседую с моделью, которая позировала великому художнику. Вы были его музой! Понятно, все слова, которые сказал вам Джотто, были словами восхищения и любви. Меня же интересуют его взгляды на творчество, на место художника в толпе обывателей. Как мы зависим от этой толпы! Она нас не понимает, и только она может нас оценить!
— Не волнуйтесь! — попросила Марина. — Что могу сказать я, простая модель и муза? Да и помню плохо… Джотто был…
— Как бы не от мира сего? — робко предположил Федор Егорович.
— Точно, вроде вас. Я ему позировала, а сама думала, что на обед приготовить.
— Ах, как верно! Мои мысли! — Федор Егорович покраснел от волнения. — Женщина! Она думает о какой-то ерунде: обеде, капусте, нарядах. А ее лицо в этот момент озаряется божественным светом.
— Джотто просил меня думать исключительно о новых платьях, — подтвердила Марина. — Ох, поносили бы вы те корсеты! Час одеваешься, час раздеваешься, как теперь на метро до работы добираться. Федор Егорович! Очень вас прошу не нервничать!
— Буду спокоен, — обещал сумасшедший. — Хоть какие-нибудь намеки, фразы Джотто? — взмолился он.
«Чем же тебя, блаженный, порадовать?» — задумалась Марина.
Она крутила в руках стакан, Федор Егорович терпеливо ждал.
— Джотто Ди… Ди…
— Ди Бондоне, — подсказал Федор Егорович.
— Ага, Джотто Ди Бондоне был… был… — Марина решительно не могла вообразить, каким был художник проторенессанса. — Внешне… очень… не очень…
— Не очень! — грустно кивнул Федор Егорович. — Прямо сказать, дурен собой.
— Но у него был замечательный характер! — вступилась Марина за Джотто. — Его любили друзья. Например… как его?
— Данте. Великий Данте был близким другом Джотто. Ах, сколько вечеров они провели за блестящими беседами! Они вдохновляли друг друга. Дружба, как и любовь, дарит вдохновение. А Петрарка, конечно, — смущенно улыбнулся Федор Егорович, — преувеличил, когда сказал: «Перед образами Джотто испытываешь восторг, доходящий до оцепенения!»
— А вы, случайно, не того? — заподозрила Марина. — Не вы ли были Джотто в прошлой жизни?
— Вы заметили? — радостно вспыхнул Федор Егорович. — Нет, нет! — замахал он руками. — Это было бы ужасно нескромно. Вы бы подумали, что я сумасшедший. То есть я и есть сумасшедший, — запутался он, — но должна быть мера. Искусство — это мера в вымысле и безумии. Безумие без меры — есть болезнь.
— А вы здоровы?
— Абсолютно! — заверил Федор Егорович и тут же уточнил: — С медицинской точки зрения у меня целый букет диагнозов. Но кого они волнуют? Вас волнуют?
— Нисколько! — честно сказала Марина.
— Вы помните свое имя? То, которое носили в четырнадцатом веке, в Падуе? Ну? Ма…?
— Марина.
— Нет, Мария. Вас звали Мария. Это самое лучшее, святое женское имя.
— Теперь я Марина.
— Можно, я буду называть вас по-старому?
Марина согласно кивнула. В отличие от нее Джотто-Федор Егорович отлично помнил события шестисотлетней давности. Он принялся в красках описывать свою мастерскую, уличные крики торговцев, доносившиеся в раскрытые окна, запах веток серебристого эвкалипта, которые всегда ставил в вазу, потому что их аромат пьянил его лучше вина. Вино тоже было. Конечно, красное, разбавленное водой. Ленивая служанка клялась, что ходила за водой к источнику на краю города, а сама брала ее у водовоза из бочки. Вода имела привкус железа, он передавался вину. Вино со вкусом железа, запах эвкалипта, масляных красок… Он, Джотто, был влюблен в Марию. Но влюблен чисто, без посягательств на ее тело, принадлежавшее другому.
— Я была замужем, — подтвердила Марина, — у меня росла дочь.
— Ваш муж, Мария, извините, бесчестный человек. Он брал плату за каждый сеанс, когда вы мне позировали. Он торговал вашей удивительной красотой, как сутенер торгует чреслами шлюхи.
— Он такой, — согласилась Марина. — Он мог.
Вспомнила, как однажды они собирались в гости к начальнику мужа. «Будь с ним поласковее, — попросил муж. — Ты ему явно нравишься, а место зама свободно. Усекаешь?»
Федор Егорович говорил о неземной любви Джотто к Марии, о плодах этой любви — гениальных полотнах. Станковых произведений Джотто оставил немного. Лучшее из тех, для которых позировала Мария, — икона «Мадонна со святыми и ангелами». Федор Егорович настолько точно, в деталях, описывал технические трудности, например с передачей цвета широкого плаща, в который закутана фигура Марии, что Марине в какой-то момент показалось, будто все, что говорит сумасшедший, и есть настоящая жизнь. А это кафе, столики, пирожки — чепуха, видимость, театральный антураж.
Марина задавала уточняющие вопросы, без стеснения требовала все новые и новые детали той волшебной вдохновленной любви. К ней? К Марии?
«Нас послушать со стороны, и можно заказывать мне место в соседней с Федором Егоровичем палате», — эта мысль холодным душем окатила Марину, когда рядом с их столиком возникла девушка с подносом:
— Вы заканчиваете? Уходите?
— Что? — хором воскликнули, как вздрогнули, Марина и Федор Егорович.
Марина подумала о том, что по ней плачет койка в психлечебнице. Федор Егорович стал нервно рвать на мелкие кусочки бумажную салфетку.
— Не уходим! — ответила Марина и в доказательство взяла последний пирожок, вонзилась в него зубами.
Будто их могли насильно согнать с места. Девушка пожала плечами, ушла прочь.
Федор Егорович явно устал, выдохся, но лицо его подрагивало от счастливых чувств. У дочери Марины точно так дрожали щечки, когда малышку выбрали Снегурочкой на детсадовском утреннике. «Мамочка, — спросила она тогда, — почему, если очень хорошо, плакать хочется?»
— Я мечтал бы снова написать ваш портрет, — признался Федор Егорович плачущим от волнения голосом. — После многих лет, столетий! Вы позволите?
— Мысленно рис… писать будете? — уточнила Марина.
— Естественно. Кисти я оставил в Проторенессансе.
— Далековато. Пишите! — позволила Марина.
— Мария двадцать первого века. В джинсах и с короткой стрижкой. Мне нужно вас запомнить. Извините, я рассмотрю.
И он действительно принялся ее рассматривать, серьезно и методично. Так ягоды с куста собирают: сорвал одну, положил в лукошко, вторую сорвал, туда же отправил. Федор Егорович стрелял взглядом-щупом Марине то в лоб, то в переносицу, то глаза исследовал, то рот. И все отмеченное будто проглатывалось, валилось в невидимую копилку.
— Федор Егорович, — пристально изучаемая Марина едва шевелила губами, чтобы не мешать художнику, — где вы писать будете? Может, вам лучше вернуться в больницу? Как вы оттуда удрали?
— Очень просто. Нас вывели, — не прекращая «копить наблюдения», ответил Федор Егорович, — на так называемую трудотерапию, листья убирать. Я уважаю физический труд, но принуждение к нему считаю унизительным пережитком рабства. Когда санитар отвернулся, я бросил грабли и направился к выходу из клиники.
— Возьмите у меня деньги, пожалуйста!
— Зачем?
— На такси, чтобы добраться до больницы. Там ведь хорошие условия для… для художника?
— Жаловаться не стану. Да и какая альтернатива? На вокзале ночевать? — спросил он совершенно