рисовал. Даже на колымском снегу, как единственную свою крылатую сказку. С нею он засыпал и просыпался, ан не суждено ей оказалось взлететь. Спящего убили. Что он видел во сне?
Тихо ушел, словно улетел без мотора, никого не разбудил. Ни болью, ни стоном. Словно и не было его. Да, второго такого, как он, в охране нет. И не будет. Но как написать его родным, что именно их мальчуган, чистый, как небо, погиб на посту…
Руки старшего охранника дрожали. Умел человек встречаться с преступниками один на один. Задерживал, конвоировал, охранял. Случалось — убивал. Без промаха. Руки не подводили. Все умел человек. Никакого дела не гнушался. А тут…
— Нет, не смогу, — уронил лицо на стиснутые кулаки.
Второй мальчонка — сегодня погиб. С юга он. С моря… Книги любил. Все знал. Газету раз прочтет — назубок перескажет, ничего не забудет.
Думал старший, что этот — в большие чины выбьется после службы. С такой головой и памятью, да с северной колымской закалкой ему многое было бы по плечу, если б не внезапная гибель.
Зачем торопится смерть? Почему собирает свой урожай так неразумно средь молодых? Почему она так жестока и слепа?
Ведь лучше б тех, кто пожил и хоть что-то увидел на своем веку, кто устал жить и радости ее стали для него горем…
Вон хотя бы Гуков. Бывший прокурор. Подлец — не человек. Пригрелся в бараке у работяг. О себе — ни слова… Даже имя свое боится назвать. Неспроста. Может, кому-то из них подпись под обвинительным заключением свою поставил. К расстрелу требовал приговорить, душой не дрогнув.
Сам, гад, говорил, что такие приговоры пачками подписывал, не считая. И совесть не болела, и спал спокойно, не терзаясь.
Сын с дочерью, когда узнали, ушли от него навсегда. Жена умерла, услышав, на какие заработки жила семья. А он — ничего.
— Нам приказывали — мы выполняли. От нас ничего не зависело.
Ни разу не усомнился в законности того, что творил. Когда за ним пришли, на колени встал. Плакал. А разве его жизнь нужнее тех, кого лишил ее?
Теперь вот кротом в бараке среди людей живет. Боится, что узнает кто-то в лицо иль по фамилии. Возможно, кому-то удалось уйти от расстрела. Особо в последнее время. Такое уже слышал и страх сжигал его. Потому и упросил, чтобы не посылали его в зону для бывших сотрудников… Там они свои разборки устраивают.
Ни с кем не общается. Страшится не только назвать, услышать свою фамилию. А за жизнь как держится! Хотя на кой она ему? И, словно назло, обходит его смерть. Будто пугается. А может, готовит ему невиданно жестокую и страшную кончину?
«Ну почему бы его не забрать? Да мало ль всяких. Вон педераст до лысины дожил. С него кой в жизни прок? Ну уж коль совсем не то, я уж не молод. Дети выросли. Внуки уже учатся. Особой нужды у них нет. Разве вот только сам — без квартиры. Дали б, чтоб жена под старость от невесткиных и зятевых капризов не зависела… А больше жить не для чего. Радости были, когда рождались дети. Двое. Потом ждал внука. А родилась сразу двойня — девки. И только год назад внук появился. Его еще не видел. Все работа не отпускает. А теперь и вовсе мечтать не о чем. Двоих потеряли. Кто их заменит? Самому придется успевать. Молодые выматываются, устают быстро, часто гибнут. А им жить надо, значит — поберечься…»
Старший никак не мог свыкнуться с тем, что двое охранников не сами приедут. Одного бездыханным привезут в зону. Другого даже мертвым не доставят.
Начальник зоны кричать будет. Да черт с ним. Громче его стонет свое сердце. Оно ни на секунду не дает покоя теперь. Ведь не сберег. А за отца брался стать ребятам…
Дождь стучался в палатку, будто настырный зэк обогреться, обсушиться просился.
Старший охраны откинул полог палатки. Глянул вниз, в ущелье, где вчера оставили мертвых беглецов. Корягами обложили. Теперь эти коряги перекрыли ручей, запрудили. Мертвецы, все трое, поднятые водой, всплыли. Своим ходом к зоне понесет их поток. Да оно и небезопасно нынче спуститься вниз, вытащить покойных из воды. Самому сорваться можно с осклизлых грохочущих камнепадом скал.
Дождь стих лишь среди ночи, оборвался внезапно, перестав царапать брезент палатки.
Старший охраны проснулся удивительно легко. Отпустили боли в пояснице. Он выбрался наружу. Пошел проверить посты. Трое ребят бодрствовали на скале, радуясь окончанию дождя. Четвертый спал у костра, укрытый шинелью. Рядом с ним сидел Аслан, подживлял огонь.
Увидев старшего, приложил палец к губам.
— Заболел мальчишка. Простыл. Всю ночь кашлял так, что я уснуть не мог. Только теперь уговорил его покемарить малость. Отогреваю его. Не хочу, чтоб из-за нас болел. Жаль парня. Насквозь промок и продрог.
— Пусть в палатку идет. Тут сыро. Радикулит прихватит.
— Нет. Я костром землю хорошо прогрел. Потом отодвинул огонь. И на согретое его уложил. Через пару часов из него всю простуду вышибет. Дайте ему прийти в себя, — вступился Аслан.
Весь день зэки работали, не разгибаясь. Наверстывая вчерашний день. Когда к обеду появилось солнце, люди и вовсе ожили.
Аслан работал рядом с Килой: пробивал первые и самые трудные метры трассы. Откалывал, словно отгрызал горные бока, долбя их настырным ломом. Зэки бригады спешили управиться с дневной нормой скорее.
Маревая, болотная иль горная — она всегда была одна: пятнадцать квадратов на нос. Да плюс вчерашнее упущенное. День без выработки — нет зачета. Значит, впустую прожит день на Колыме. Потому подгонять никого не приходилось. Сами готовы были зубами горы грызть, лишь бы сделать, успеть. Перевыполнение норм приближало свободу…
Выработка каждого фиксировалась бригадиром. Так что на чужой горб не приходилось рассчитывать. Что сделал, то в сводку. Чем больше цифра, тем скорее свобода.
У Аслана, на самосвале, все зависело от количества рейсов. Есть норма — получай зачет. Застрял, сломалась ли машина — день за день. А это — Колыма!
Потому от выходных отказывались сами. Отдохнуть можно будет дома. На трассе о том не вспоминали. Даже лютый мороз ради зачетов забывали. И только пурга сбивала темп. И проклинали ее зэки на всех языках днем и ночью, как личного лютого врага.
Вон педераст, на что дохлый старик, а и тот приноровился. Кирка в его руках чертом крутится. Совсем никчемный мужик, а тоже на волю хочет скорее.
Орловские мужики черней скалы стали. Рубахи к спинам прикипели, но нет до них дела. Зачеты…
Гуков свои пятнадцать метров долбит дятлом. Зачеты.
Сахалинский зэк глыбы в ущелье сталкивает с грохотом. Как бы самому не сорваться в бездну! Пятнадцать метров… Самому, когда помрет, всего два на семьдесят, больше не понадобится. А живым все мало.
Пятнадцать метров… Тут всякий сантиметр года жизни стоит. А и сделай его, продолби. Ведь пятнадцать метров без учета высоты пласта — готовой трассы. Неимоверная норма. Но с нею не поспоришь. Никто не осмелится на такое.
Новички в исподнем вкалывают. Рубахи поснимали. Пот со спины — сильнее вчерашнего дождя. Да какое до него дело. Зачеты…
«Пятнадцать!» — вгрызается, звенит лом тупеющим носом. Руки немеют от напряжения. Что лом, готов к нему собственное тело приложить, лишь бы успеть, управиться с нормой.
Вот так и решили вести трассу сверху вниз, а не снизу вверх, как вначале. Так быстрее и легче получается, без одышки. Подъем всегда труднее спуска.
Аслан, едва проглотив баланду, кусок хлеба на ходу сжевал, не стал перекуривать, снова за лом взялся. Кила, глянув на него, тоже папиросу выбросил. Шагнул к скале.
До сумерек, до изнеможения, до упаду работали люди. Три раза повар звал их на ужин, никто не поторопился. Каждая минута на счету, всякая дорога.
Аслан, едва поев, повалился в угол палатки. Тут же уснул. Во сне виделось, что проложил он тридцать