положиться. Род Вюйи никогда не отличался крепостью веры, еще меньше славился преданностью властям, однако по отношению к своим обитателям был справедлив: Вюйи сохранили имущество, когда головы летели из-под ножа гильотины, дома горели, а земли переходили из рук в руки. В счет уплаты десятины граф отправил дочь ко двору Бонапарта; дома в поместье исправно чинились; заключались осторожные, но бесплодные браки.
— Можно ли кому верить? — спрашивал дядя, а потом назвал нескольких человек в Париже и Боне, святую мать в Отуне, старого отца Леси в Алузе… — И Жодо, чья семья — это крю, земля, на которой произрастает виноград. Он знает о вине от деда, возродившего половину нашего виноградника после пожара в семьдесят втором. Семья Жодо по материнской линии хоть и не получала образования, но умела делать деньги и заставлять их работать, принося еще больший доход. Ее отец имел две лодки на канале. Батист Кальман — этого нахального волчару ты не упомнишь — чуть не загубил свой виноградник. Отец его был бедным законником, сделавшим себе имя на одном нечистом дельце, разделив землю, принадлежавшую монахам. Составил грабительский договор с парижским торговцем лесом, и тот купил Кло-Вужо — для людей, конечно же. Кальман в счет своей доли взял тот небольшой виноградник, принадлежавший до того монахам. Дурная семья… те холмы стали лучшим, что имел Батист Кальман. Собран Жодо вырос в заботливого, умного, достойного мужчину. Потому-то я исполнил волю Кальмана — Жодо справится, и тебе следует нанять его.
Аврора кивнула, и тогда граф взял ее за руку, предупреждая:
— Но смотри не влюбись в него.
— Дядя, да он же совсем лишен обаяния.
— Так-то оно так, дорогая, однако он вольнодумец, а я знаю, как ты жаждешь общения с вольнодумцами.
Именно тогда, овдовев, Аврора начала присматриваться к Жодо. Было это в 1823-м. Она пока еще те наняла его — дядя часто оставался в постели круглыми сутками, но по-прежнему мог руководить делами поместья. К тому же только совсем глупая женщина станет общаться с женатым мужчиной, если от одного только вида его лица (о, а еще рук — грубых, с большими костяшками пальцев и непропорционально длинных) лоно набухало кровью и вместе с грудью и губами начинало пульсировать в такт сердцебиению. Позже Аврора устала от этой страсти, о которой не могла никому поведать (и цену молчанию знала), зато излила душу дневнику, после над собой посмеявшись.
В 1828-м граф умер, и Аврора наняла Жодо. И когда они вместе планировали дела, проверяли счетоводные книги или вместе дегустировали вино, то разговаривали. Им нравилось быть вместе. Услышав, что Собран болен (или даже сошел с ума), Аврора пришла в ужас — где еще в мире найдет она столь прямого человека, с кем так легко и приятно? Имелись сын, слуги и старые добрые друзья, которых Аврора навещала и которые писали ей отовсюду, даже из Пьемонта, но Жодо был похож на нее саму, мыслил так же, и потерять его значило остаться вовсе без общения.
Приехав в дом к Жодо, Аврора встретила решительный отпор его сестры, а жена — та вовсе смотрела на нее с верхней ступеньки лестницы бесстыдна и как-то странно. Пришлось уйти, не повидав Собрана, удовлетворившись одними только новостями. Впрочем, погодите: Собран прислал письмо — холодное, сухое, просто лист бумаги, покрытый чернилами. Сожалел о «своем легком недомогании», обещал приезжать время от времени в поместье по делу, а после жатвы, даст Бог, сможет вновь служить Вюйи.
Собран вновь появился одним морозным октябрьским утром. Когда Аврора вернулась с прогулки, он дожидался ее у камина в утренней комнате, держа шляпу в руках. Он постарел: поседел, лицо избороздили морщины; глаза потухли, однако стоило подойти ближе, чтобы взять гостя за руки, и Аврора заметила, что взгляд их по-прежнему чистый и теплый.
— Друг мой… — промолвила Аврора. Ее рука дрогнула.
Она привыкла к нему, к его трезвой рассудительности, сухости, прилежности — и скорбела о переменах, наверное, меньше, чем другие, потому что они с Собратом не были вульгарными знакомыми, как те закадычные дружки, с кем Собран выпивал бренди и сплетничал в тени яворов на площади в Алузе. Аврора никогда не видела друга напуганным, каким видели его сыновья, случись им вместе быть вне дома, когда начинала подкрадываться летняя ночная темень. Беседы никогда не касались личного: Аврора не упоминала о своем муже, о Селесте всегда говорила сдержанно и с уважением, точно так же — о ее старшей дочери, более открыло — о сыновьях, об их ссадинах, царапинах и победах, об их характерах. И хотя Собран стал набожен, подобно робкой богобоязненной бабке, жизнь которой полностью подчинена повседневным хлопотам, с ним все так же можно было обсудить планы, идеи, посудачить о делах, творящихся на виноградниках, в Париже, в остальном мире. Аврора и Собран говорили о книгах, обсуждали поступки соседей, слухи о том, что сказал мэр Шалона-на-Соне магистрату, а священник — совратителю малолетних девиц.
Это было спустя три года после болезни Собрана. Они с Авророй сидели за столом, разбирая письма и счета в кабинете управляющего, потягивали сладкое вино — не их, а «Савояр», и Собран рассказывал о танцах на похоронах древней вдовы Ватье, когда сочетание усердного кружения и молодого пива в животах гостей выбросило вдову из гроба и перекинуло через спинку стула, как если бы покойница приболела, чрезмерно потакая слабостям вместе с остальными. Веселье Собрана передалось Авроре, и та решилась заговорить о набожности. Спросила, знает ли он, что она не верит в Бога. На это Собран сказал: он видел Аврору в церкви только по большим праздникам, из чего сделал вывод — графиня не очень-то религиозна.
Аврора рассказала об атеистах — как общалась с рационалистами в доме тети, пока еще не вышла замуж. Она восхищалась ими и потому оставила веру в Бога.
— Легко и непринужденно, — так Аврора это описала, — будто платье сменила. Тогда я была молода и нетронута. Монастырское образование мне не нравилось, и я готова была воспринять иные идеи. Но не принимала их основного догмата — неверие в существование Бога — в течение еще многих лет. После смерти мужа меня словно бы прогнали сквозь строй утешения: «вера в Небеса» и всякое такое. Все были добры ко мне, и я в ответ, надеюсь, не оказалась бесчестной. Тем не менее приходилось кусать губы. Потом я как-то в одиночку гуляла по аллее, все еще кусая губы, и вдруг та страшная тяжесть веры в Небеса словно бы исчезла с плеч моих. Я преисполнилась благоговения — о, это было так легко и естественно, как материнство, и все сразу стало понятно: вот оно. Чудесная невинная чистота, которую я ощущаю по сей день.
Собран просматривал какие-то бумаги. Он сидел спиной к камину и не выказывал признаков шева, не пытался спорить. Только спросил, как тогда, по мнению Авроры, быть с грешниками и проклятием?
— Я знаю, что должна вообразить мироустройство, отличное от того, какому меня учили в детстве, — мир без книг, — Аврора взяла со стола тяжелый том в кожаном переплете. — Книг в руках могущественного судьи. Думаю, грешникам полагается воздаяние по делам от нас… или же прощение.
Собран кивнул, затем спросил:
— А как быть с потерями, кажущимися невыносимыми? Как быть, если вас разлучили с человеком, без которого вы не можете жить?
— Возможно, наша гибель служит во славу нашей любви.
— Возможно.
— Полагаю, для вас мой атеизм — что-то вроде опасного упражнения свободной воли, как если бы Господь позволил мне распоряжаться своей жизнью в Его мире.
Говоря это, Аврора улыбнулась. В свои слова она вложила самоиронию и нежность и потому поразилась горячности ответа собеседника.
— Я думаю, наша свобода — это свобода внимать лжи и бежать, испытывая длину поводка, пока тот не станет впиваться в горло. Для себя я решил верить в то, что узнал до того, как у меня выросла борода.
— Отчего же до того?
Теперь уже Авроре стало любопытно, теперь ей было не все равно, что ответит Собран. Все ли дело в Селесте — во встревоженной супруге, которую он содержал и оберегал, с которой раз за разом смешивал свою кровь. Услышит ли наконец Аврора жалобу на нее?
— Кое-кто предал меня, — сказал Собран.