Прокурор вздыхает и качает головой, потом поворачивается к председателю комиссии.
— У меня больше нет вопросов, ваша честь, — говорит он. — Я хотел бы вызвать господина Мукоро Ошевире для перекрестного допроса свидетеля.
Только не меня. Только не меня. Ни слова от меня не услышите. Разве истина светит вам недостаточно ярко?
— Господин Мукоро Ошевире! — кричит мне секретарь. — Прошу вас занять место свидетеля!
Полицейский толкает меня в спицу гораздо грубее, чем нужно. Не твоя вина…
Я встаю и направляюсь к прокурору. Я встаю перед ним, подчиняясь его царской прихоти.
— Итак, господин Ошевире, — говорит мне председатель, — у вас нет вопросов к господину Рукеме?
— Нет. — Я отрицательно качаю головой и отворачиваюсь.
Мне не о чем говорить с Рукеме. Что бы я ни сказал, разве это изменит предопределенный ход событий?
— Вы уверены, что у вас нет вопросов к нему?
— Уверен. Шуо!
— Хорошо, — говорит председатель. — Вернитесь на свое место.
Я сажусь на скамью. В зале безмолвие. На лицах солдата и полицейского написано, что при первой возможности они забили бы меня насмерть. Быть может, у них еще будет эта возможность!
Председатель смотрит на членов комиссии, предлагая продолжить допрос свидетеля. Я бросаю взгляд на него — на Рукеме. Свои чувства к нему я не умею выразить. Это не злоба. Даже если в моих чувствах и есть злоба, в них еще много другого — главное, я не в силах всерьез отнестись к его обвинениям.
Ибо это тяжкие обвинения. Тяжкие не потому, что могут отправить меня в могилу — это теперь почти неизбежно. После трех лет лишения истинных радостей жизни, без надежды на освобождение, разве ты далеко от неминуемой смерти? Больше того. С тех пор как мы предстали перед комиссией, я выслушал слишком много смертоносных свидетельств против моих товарищей по заключению, видел слишком много бесстыдных лиц людей, убежденно высказывавших чудовищные обвинения. И только теперь до меня начала доходить серьезность нашего положения. Ибо, если большинство заключенных так же ни в чем не виновны, как я, и все же могут лишиться свободы и даже — кто знает? — жизни, лишь потому, что несколько человек по наглости и бесстыдству вышли вперед и показали змеиную гибкость языка, тогда всей нашей стране есть чего опасаться. Я простой крестьянин, мне гораздо лучше в грязи плантации возиться с резиновыми деревьями, нежели сидеть в этом зале перед чисто одетыми, уважаемыми людьми и обсуждать то, чего никогда не было. Если Рукеме их убедит, расстрела мне не избежать. Но пусть получат свою победу…
Теперь я понимаю, что в моем положении — много людей. Если общая политика такова, никто не может чувствовать себя в безопасности. Это значит лишь, что любого могут внезапно сюда привезти, чтобы он защищал свою жизнь потому, что кто-то поставил ее под вопрос. Так какая может быть безопасность, какая надежда хоть у кого-нибудь? Мои мысли неожиданно перескакивают на жену и маленького сына. Кто знает, что им сейчас грозит…
— Господин Рукеме, — это говорит один из членов комиссии, — кто вы по роду занятий?
— Я учитель.
— Где вы преподаете?
— В миссионерской школе святого Мартина, в Урукпе.
— Давно вы там преподаете?
— Я… — голос его напрягается, — в течение пяти лет.
— И вы преподавали в Урукпе до оккупации штата мятежниками?
— Да, сэр. Ах, нет, сэр. Я преподавал в Офузе.
Член комиссии сердится:
— Вы знакомы с господином Ошевире?
— Да, сэр.
— Хорошо знакомы?
— Очень хорошо, сэр. Я очень часто его видел.
— Понятно. Вы его часто видели — а дома вы у него бывали?
— Нет, сэр.
— Тогда, очевидно, вы не слишком хорошо с ним знакомы — так?
Рукеме опускает глаза:
— Да, сэр.
— Как же вы можете с такой уверенностью говорить о его связях и действиях?
— Об этом все в городе знают.
— Включая вас?
— Да, сэр.
— Знают по слухам или как очевидцы?
Рукеме молча смотрит перед собой в пустоту.
— Я вам задал вопрос: по слухам или как очевидцы?
— Гм… Мы все знали, чем он занимается.
— Вы не ответили на мой вопрос. Я спрашиваю: было ли это знание основано на слухах или на личном опыте?
— По всему городу ходили слухи, что он помогает мятежникам.
— Стало быть, слухи? — Во взгляде допрашивающего подвох.
— Да, сэр.
— Господин Рукеме, вам никогда не приходило в голову, что некоторые из этих слухов могут быть недостоверны?
— Я… я не знаю. Не думаю.
— Вы не думаете! — В голосе члена комиссии издевка и возмущение. — Если вы так уверены в том, что содержится в вашем письменном заявлении, зачем вы сами себе противоречите и отнимаете у нас время?
Рукеме опять уставился в пустоту, мрачный и озадаченный. Его ладони соскальзывают с колен, руки болтаются.
— Послушайте, — говорит член комиссии. — Я хочу, чтобы вы это ясно поняли. Мы не обязаны верить всему, что вы говорите. К тому же вы излагаете факты так, будто сами не очень уверены в некоторых подробностях. Это, конечно, естественно. Вы меня поняли? Хорошо. В противном случае, если бы мы были обязаны верить всему, что вы говорите, возникла бы опасность выдвижения против господина Ошевире многих несправедливых обвинений. А наша комиссия должна быть справедливой. Вы поняли? Прекрасно. Что касается вас лично, мы хотели бы, чтобы вы не волновались.
Рукеме вскакивает и становится смирно. В зале хохот.
Член комиссии качает головой.
— Постарайтесь не волноваться. Иначе вы не сможете рассказать нам правду. Мы никого не судим. Мы только стараемся узнать правду о том, что происходило в штате во время оккупации. Не волнуйтесь же! Итак, — взгляд его суров, стиснутые руки лежат на столе, — скажите, господин Рукеме, у вас есть личная неприязнь к господину Ошевире?
— Нет, сэр.
— Прекрасно. Вы нам уже сказали, что не слишком близко с ним знакомы, чтобы день за днем наблюдать за его деятельностью. Это верно?
Рукеме колеблется.
— Отвечайте, это верно или неверно?
— Да, сэр.
— Что значит это «да, сэр»? Это верно или неверно?
— Верно, сэр.
— Очень хорошо. А теперь, господин Рукеме, скажите, как относились в Урукпе к господину Ошевире? В общем, люди любили его или ненавидели?