стоит. Меня предназначали в жертву моему мужу, одаренному всевозможными талантами.
— Хочешь иметь, что я имела — делай! — восклицала она.
И добавляла:
— Его шесть лет уж нет. И я без него лучше живу, чем с ним. Но никто мне Павлушу не заменит. Никто.
Я слушала и думала: счастливица героическая. Какой же был тот Павлуша, если она в свои восемьдесят говорит, что был лучше всех, а на остальных даже не глядела. Алефтина Карловна гордится своей принадлежностью к высокому роду. «По одной линии от Александра II, по другой от Наполеона». Не много не мало. Но даже если и выдумка, ерунда, важен не факт, ощущение. С собранными на макушке в дулю чёрными гладкими волосами, властная, суровая с виду старуха.
— Деньги дерьмо. Пыль, тьфу. Ты знаешь, сколько бы я могла их грести! Что лопатой — бульдозером. Живёте бедно — значит, живите бедно.
Ажурная белая блуза. Рояль. Червоточины от пуль — в шкафах в проходной комнате: когда был обстрел Белого дома, смертоносные пчелы пробивали себе лаз в ульи квартиры на Новом Арбате. Хозяйка дома знала одно: успеть вытащить канистры с дефицитным бензином с балкона, покуда не взорвались.
История Алефтины Карловны сама по себе примечательна. Она окончила Консерваторию по классу пения — стройное и строгое меццо, густое, с сафьяновыми тонами — и сломала голос себе по какому-то трагичному пустяку, заболела или как. В двадцать семь лет. Когда как раз женский низкий оперный голос только набирает силу, чтобы дать урожай.
Нашла в себе силы оправиться от удара. И, прирождённая музыкантша, усиленно занялась фортепиано, стала не виртуозом, но мастерским аккомпаниатором. Всегда тонко чувствовала певца — и кому, как не ей, было почувствовать, ведь её терпкие мечты и ясные надежды сломались у самого края большой сцены. В ней открылся дар преподавания. Никто как Алефтина Карловна не мог обучить молодого певца премногим премудростям — «маске» на лице, «куполу» в голове, «парашюту» в гортани, диафрагменному дыханию и всему тому, над чем они там колдуют. Встретила — ей было к тридцати пяти — в коридорах Консерватории совсем юного паренька, мальчика. Вчерашнего, а если б не она, то и завтрашнего шахтёра — своего Павла.
— И он был не то, что Дима у тебя! Он и на стул сесть благородно не мог — развалится, чешет брюхо, — говорит она.
У Павла был глубокий драматический баритон, титановые обертона и львиный артистический дар. Она стала с ним заниматься — сделала его певцом: премьером Большого, королём Ковент-Гарден, маршалом Гранд-Опера.
И теперь я со стыдом думала, как мелко и глупо думать о старухе: «Тебе легко рассуждать, у тебя все есть». И уговаривала себя, что так и будет: я зарабатываю на жизнь, муж растёт, развивается.
А чего у меня нет такого, что было бы нужно? Вот так, сугубо необходимо? Белого пальто и шляпы с перьями? Да у меня есть одна юбка, даже ни разу не надёванная! То, что я могла бы хотеть, относится скорее уже к разряду излишеств, чем к необходимому.
Ай-я-яй, думала я, пригорюнясь, откуда такая маниакальная страсть к деньгам, что я впряглась сразу после университета во вредную и скучную работу, хотя могла бы довольствоваться скромными, но на порядок более интересными приработками? Но я же ничего не умею… Я только учусь. И я смотрела на Алефтину Карловну, а видела и Зару Долуханову, и Галину Вишневскую, и всех наших богатых оперных див вместе взятых. Впрочем, каждая из них не по разу выходила замуж, но они ведь царственны в каждом жесте, а я… Я — серый стебель, не одарённый никакой крупной завязью, я должна устремить все свои помышления к тому, чтобы муж состоялся. Тогда состоюсь и я.
В конце концов, любая была бы счастлива оказаться на моём месте.
Квартира в Ростове Великом, прельстившая своей малой ценой за восемьдесят метров так титулуемой «жилой площади», оказалась роскошной купеческой развалиной, двухсотлетней, требующей капитального ремонта, проводки, отопления, всех коммуникаций. Стало понятно сразу, что в дополнение к тем деньгам, которые просили, потребуется по меньшей мере вдвое больше, чтобы навести тут порядок.
В пятой, самой дальней комнатке, когда-то жили бомжи. То есть, какие бомжи — прописанные люди. Просто пили запоем. Он умер, тело три дня лежало, пока она не вернулась из каких-то странствий. Она удавилась, там же, на ручке двери.
Я ковыряла какую-то ерунду острым носком нового сапога, отчетливо ощущая, как палец потихоньку проклёвывается в дырку, достаточно разок надеть колготки, и вот уже порвались, ногти слишком острые растут, подпиливаю, и всё равно. Поддевала и переворачивала пригоревшие к полу куски, то ли клеёнку, то ли пластик, то ли бумагу…
В мире наступила осень. Я оказалась человеком короткой весны. Я думала, она продлится долго, может, десять лет, а то и дольше, оказалось, чушь.
Я всё забыла. Сколь многому меня учили. Мне преподавали такие дисциплины, что, можно подумать, я должна была научиться достойно вести себя в присутствии настоящей человеческой элиты: лордов- интеллектуалов, князей-художников, воинов-освободителей-человечества-от-невежества и так далее. Я начинила свою память, как пороховую бочку, мелким порошком хорошенько истертых сведений, которые нормальному человеку ни в жизнь не пригодятся. Знаю, кто такой был Раймон Луллий и почему его забили камнями (хотя стоп, кажется, на счет его смерти существуют некоторые разночтения), представляю, что такое постмодернизм (почему бы и нет? Раз всё равно о нём толком никто не знает) и могу обосновать, почему вся современная культура — попытка преодолеть влияние Гегеля (а также опровергнуть сей тезис), читала Шопенгауэра и Августина и помню наизусть «Памятник» Пушкина. И, словно в компенсацию всему вздорному высокоумию и многознанию, необходимость идти на рынок или заплатить квартплату повергает меня в уныние. Не для того ведь белоручку воспитывали, не для низменных действий — хорошо ещё, могу подойти на улице к прохожему и попросту спросить, который час.
— Поехали? — не своим голосом проговорил Лёша.
У него был такой вид, словно он сказал: «Я тебя люблю». Отставил стакан чая и уставился блестящими глазами.
— Сдурел? — полуутвердительно вопросила я.
— А что такого? — заволновался Лёшка, отхлебнул из кружки и выплюнул круглую дольку лимона. — Уже вечером будем там. Красивый город, мог столицей стать в свое время. Тверь — в Москву дверь, слыхала?
Я пожимала плечами. Судя по тому, как топорщатся его реденькие светлые усики, идея захватила его по крайней мере на час. Придётся выслушать все доводы в пользу очередной авантюры.
— Люблю сорваться по-безбашенному, покатиться в неведомое. Ты подумай, все дороги перед нами открыты. Полная свобода.
— Через неделю экзамен. А у тебя репетиция послезавтра. И вообще, мороз. Тем более, к кому? У тебя там есть знакомые?
— Будут! Репетицию можно отменить…
Я снова пожала плечами, пошла в ванную. Вгляделась в своё отражение, заляпанное зубной пастой. Дома неопрятно, неуютно. Но убирать, право, лень. Какая Тверь на ночь глядя, он что, вообще?
— Оставим недопитый чай. Символично, — проорал из кухни Лёха. — Жду на площадке. Через пять минут будь готова.
Совсем уже. Воображает, сорвусь? Хлопнула входная. Ушёл. И пусть себе катится в какую угодно Тверь. Скверный экзамен.
Через двадцать минут шагали по направлению к станции, на электричку. Ехать решили на «перекладных», на «собаках». Предпоследние деньги потрачены на сигареты. Заснеженная, замотанная, беспорядочная Москва уже отсутствует в глазах этих двоих.