Что очень важно мне. Но будет ли важно тебе — не имею понятия. Перебирая московские встречи, пассажи, обстояния, вижу их колоссальное однообразие. Конечно, некого винить — кроме себя, некому указывать на подобную улику. Моя жизнь, и проживаю, как проживаю. Среди всех эпизодов только в нескольких дрожит звенящая игла, пронзающая сердце. Их-то и пытаюсь вшить в ткань текста. Остальное, что я помню, слишком безопасно для кокона, в который завертываешься. Наполнено неистинным, неправедным. Слишком уютно, порой упоительно, порой просто забавно, весело. Таких я могла бы набросать, хватает. В них даже были бы в известной и достаточной мере обобщения.
Есть и другие случаи. В которых скучно, тоскливо, однообразно, серо. Продолговатый день, унылая обыденность. Хилая перемежающая депрессия — отчаянная неправда, которую очень хочется принять за правду, когда наконец опостылели развлечения и увидел вокруг «ничего хорошего». Подобные состояния уже кажутся более верными, более близкими к настоящему, но и они обман.
Так всю жизнь можно успешно провести в спячке, пройти по внешней кромке, невглубине от поверхности.
А правда обретается где-то совсем в других местах, эпизодах, встречах. Они могут быть веселы, а могут — грустны, главное в них не то. Правда — где больно, неловко, стыдно и страшно. Там обычно не по себе, но так потому, что ворохается подлинное я, а не привычное «себя».
Мечта — прельщение. Бред не приветствуется. Когда в первый раз была в Ялте, как и многие совсем юные, первоначальные девушки, я грезила наяву. Тем более в таких сиреневых, каменных, виноградных, морских декорациях. Мушкетёры рядом с автомобилями.
Я встретила в Ялте тогда, несколько лет тому, человека. Василий, в бейсболке, бородатый. Видимо, таков местный типаж. От него исходило дуновение некоторой подлинности. Подарил открытку с котёнком. На оборотной стороне прочерченные и затем тщательно стертые карандашные линии, по линиям расселись аккуратные ласточки хвостатых букв:
Однажды позвонил в Москву.
— Хотел тебе сказать, за последние несколько лет обнаружил, что всё написано — тебе.
— Я вышла замуж, — сказала сразу.
— Счастливо?
— А? Я — счастлива. Да.
— Я говорю, ты счастливо вышла замуж?
Я немного возмутилась. Дмитрий услышал, что говорю по телефону, приник к трубке с другой стороны ухом. Но и тогда не схлынуло моё возмущение, не переключилось на Дмитрия: «Я — это ты».
Ад. «Дахау» отдыхает. Когда ты — это я, ты не слушаешь мои телефонные разговоры, и я от тебя ничего не скрываю. Сказать себе тогда, в той юной Ялте — захохотала бы. А ведь не то что терпела — просто знала: «Он — это я». (Нет, в такой формулировке — не работает).
Может быть, Василий и сейчас здесь. Но нам не надо встречаться, думаю.
Видела лицей, попечителем коротого был Чехов, когда заведение состояло ещё женской гимназией. Высокие, угрюмые каменные стены. Как они сочетались с песнями юных щебетуний? Наверно, вполне сочетались. Юную женщину надо оберегать от всяких нелепостей. Лучше в таких вот стенах.
Даже не представляю, как я смогу переживать всё снова, во время взросления моей грядущей дочери — с сыном легче, но тоже. Да, я буду страшно беспокоиться. Я по-прежнему и посейчас не понимаю — как отважиться
Но и на это мне придется однажды осмелиться.
Придется, потому что так предсказано. Каждая женщина, не только Мария, получила такое предсказание, и каждой однажды придется понять, что её дитя распнут.
Но, казалось бы, если уж всё равно живу, почему бы и не отважиться жить, правда?
Такой порыв влечет ненужные завихрения. Но что лучше?
Жизнь как бесконечный аперитив. Черновик. Ожидание будущего. Или — бесконечные поцелуи без…
Вот-вот, сейчас, оно и начнется. В частности, принесут первое блюдо.
Избегание. Вечная внутренняя эмиграция. Как приехать в Нью-Йорк и начать ныть среди русскоязычной публики об оставленных-потерянных положении и близких сволочах, вместо того, чтобы нырнуть в город, очертя голову.
Давать уроки рисования и во всю трудовую деятельность не дописаться до единой картины. Английский — и не почитать Кольриджа.
Разговаривать с мужчиной, к которому влечёт — и не поцеловать.
Вести дневник, где только записи, что не о чем писать. Родиться на море — не научиться плавать.
…Искусственное пространство столичного клуба — а в окно видны подлинные деревья, декорированные листьями уже пожелтелыми, а главное — жёлтое тоже окно, кривоватая крыша, в окне моют посуду, бледно-рыжая занавеска — то ли на просвет, то ли выцветшая.
Окно, жёлтое в синем, словно в бархатной бумаге — была такая — вырезали квадратик и подложили золотистую обёртку от шоколадной канфеты «Маска». Вечер начинает снизу чернеть, фиолетоветь.
И вот там-то моют посуду — подлинное действие, вытекающее из предыдущих (из посуды ели), осмысленное (надо мыть), спокойное (это повторяется).
А здесь, у меня, действия произвольные, осмысленная ветка бифуркации обломилась, всё споткнулось, и любое движение от сотового к пачке к зажигалке к пепельнице к меню к запястью бессмысленно и суетливо, хаотично и энтропийно, циклично, как мысль шизофреника.
Я хочу туда. Мыть тарелки.
Двухслойное стекло, почти никакой преграды. Я туда всё время иду. Это наступит. Вот-вот. Уже. Сейчас. Еще немножко.
Только допью слоистый аперитив и договорю бесконечную речь, слова которой цепляются друг за друга, как зубчики в колесиках часового механизма. Докурю несгорающую сигарету, разменяю по копейкам неразменный пятак, добью лернейскую тварь и пойду.
Там уже, наверно, гора посуды.
Нищий
Море нынче что-то совсем разбушевалось. Из приоткрытого окна Ливадийского кабинета оно выглядело столь прекрасно невозмутимым. Совсем иное, когда спускаешься к самой воде.
О парапет оно хлестало, будто серия взрывов, вдоль каменного бордюра. Отходящая волна вспарывала брюхо надвигающейся. В голове болталось из курса физики: результирующее колебаний. Мой путь лежит дальше, туда, где нет бетонной загороды, и прямо о берег море крушит себя. Как изящно зубчаты полуострова, лёгшие в воду по ноздри, врезавшиеся в горизонт — почему-то художникам, пишущим для покупателей (прохожу по пассажу между рядов картин) никогда не удаются плавные линии, в