— Крепче держитесь! — рявкнул Джонатан, перехватывая её талию плотнее. В воде принцесса почти совсем ничего не весила, возможно, он даже смог бы отнести её на себе к берегу… если бы вырос в краю, где водились реки глубже, чем по пояс. Шлюпка, отделившаяся от патрульного корабля, быстро приближалась, огонёк фонаря у неё на носу болтался из стороны в сторону, разгоняя ночной туман.
— Они нас подберут? — спросила Женевьев, и в её голосе не было той радости, которая непременно прозвучала бы, будь принцесса самую малость глупей.
Поэтому Джонатан ничего не стал отвечать на её вопрос.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ,
в которой принцесса Женевьев получает весьма интригующее предложение
Капитан ле-Гашель, сменивший капитана Фришко на посту командира френтийского гарнизона, был, в отличие от своего незадачливого предшественника, истовым почитателем Устава. Это весьма роднило его с Джонатаном ле-Брейдисом, бывшим лейтенантом лейб-гвардии, и в иных, более благоприятных обстоятельствах, без сомнения, позволило бы им найти общий язык. Увы, на сей раз обстоятельства сложились не в пользу офицерской дружбы и боевого товарищества. Ибо Джонатан ле-Брейдис был арестантом, изловленным — в буквальном смысле — в холодных водах Косой бухты, а капитан ле-Гашель был капитаном ле-Гашелем, посему не было в мире силы, способной смягчить участь тех, кто оказался в его лапах на положении арестанта. Ибо так велит Устав.
— В последний раз спрашиваю, — нависая над столом и зловеще раскачиваясь, прорычал капитан — не в первый и, вопреки угрозе, наверняка не в последний раз. — Будете говорить или нет?!
Отстранимся на минуту от раскрасневшейся физиономии капитана и окинем широким взглядом ту самую комнату, в которой восемь месяцев назад Клайв Ортега допрашивал мнимого злоумышленника, оказавшегося ревизорским засланцем. Комната эта ничуть не изменилась, разве что залитых чернилами бумаг на столе стало больше, ибо, чтя Устав и будучи непримиримым врагом взяточничества и злоупотреблений, капитан ле-Гашель обладал в противовес этим достоинствам одним недостатком — он не умел выбирать секретарей, посему делопроизводство в гарнизоне Френте находилось в полнейшем беспорядке. Ворохи бумаги, раскрытые папки, пустые чернильницы и ножи для починки перьев валялись тут и там, придавая комнате вид неопрятный и куда менее устрашающий, чем следовало для должного эффекта. Впрочем, нынешние арестанты капитана ле-Гашеля были не из тех, на кого вид идеального порядка и зловещих стопок документации на столе следователя наводит инфернальный ужас, вынуждая тут же сознаться во всех грехах. Не действовали на них и прямые угрозы, в чём капитан уже имел неудовольствие убедиться. Однако, будучи человеком прямодушным и простым, продолжал гнуть своё, сердито стуча кулаком по залитой чернилами столешнице.
— Говорить будете, будете или нет?! В последний раз по-хорошему прошу!
Джонатан, уже получивший свою порцию зуботычин и пинков по рёбрам, не отозвался. Не отозвалась и принцесса Женевьев, сидящая на стуле с ним рядом — прямая, как струна, бледная, с растрёпанными волосами, рассыпавшимися по плечам, в насквозь мокром платье, с которого всё ещё ручьями текла вода. С Джонатана тоже текло, но не так сильно, ибо пышная старомодная юбка принцессы куда охотнее вбирала влагу и столь же охотно её затем отпускала. Тут-то впору было посетовать, что её высочество не приемлет новейшей столичной моды на дамские брючные костюмы. Впрочем, её высочеству было на что сетовать и без того.
Маленькие неприятные глазки капитана ле-Гашеля вновь обратились на принцессу, спокойно глядящую в его побагровевшее лицо. По первому делу капитан ошибочно заключил, что сломать женщину будет проще, и обрушил на неё лавину страшного мужского гнева, перед которым юные, мокрые до нитки девушки обычно тотчас вздрагивают и ударяются в слёзы. Но чаяниям капитана не суждено было сбыться — арестантка лишь слегка поджала губы, словно капитанская брань, жестикуляция и брызганье слюной скорее были противны ей, чем всерьёз страшили. Тут в беседу вступил Джонатан, предложив капитану не повышать голос на даму, за что и получил зуботычину, первую из многих, выпавших на его долю этим вечером. Джонатан не любил, когда его били, тем более если он не мог дать сдачи ввиду того, что руки у него были связаны — в таком положении ему мнилось нечто в высшей степени неблагородное и несправедливое. С этим была согласна, кажется, даже люксиевая лампа, затрещавшая и погасшая ровно в тот миг, когда Джонатан получил вторую зуботычину — на сей раз за то, что смеет поучать френтийского капитана, как ему обращаться со всякой швалью.
— Заткнись и отвечай, сучье дерьмо, — как звать, сколько вас было в лодке, куда плыли, что везли, где ваш склад! Ну!
— Так заткнуться или отвечать? — уточнил Джонатан, сплёвывая кровь, но и это было не тем, что желал услышать от него капитан ле-Гашель.
В конечном итоге он оказался на полу, где его угостили по рёбрам со всей широтой френтийского гостеприимства и вполне сообразно Уставу, допускавшему применение к арестантам физического воздействия средней тяжести. К сожалению, в Уставе не оговаривалось, где заканчивается средняя тяжесть воздействия и начинается тяжёлая, допустимая не иначе как по приговору суда. Поэтому уже очень скоро Джонатан не мог огрызаться, а мог только лежать на боку, хрипло дыша и подтянув колени к животу. Женевьев смотрела на него, сидя на своём стуле, строгая, печальная, сложившая кисти связанных рук на мокром платье, и в её взгляде явственно читалось, как ей жаль. Не столько своего гвардейца, впрочем, корчившегося на полу от боли во имя своей принцессы, сколько того, что они вообще оказались здесь. А всё оттого, что ей так нужно, так нужно было поскорее попасть на остров Навья.
Женевьев, в сущности, рада была бы поведать капитану ле-Гашелю всё, что он требовал. Обязанной себя Арчи Богарту она не чувствовала, ведь обещания своего он так и не выполнил — не доставил их на Навью в целости и сохранности, а обстрел и убыток накликал на себя лишь тем, что вёл незаконный промысел, обирающий государственную казну. Знай Женевьев хоть что-нибудь из того, что требовал сказать капитан, она бы сказала, спася тем самым своего бедного лейб-гвардейца от новых побоев, а себя — от продолжающегося унижения. Однако из всех вопросов капитана она не могла ответить ни на один. Что и откуда везли люди Богарта в тех самых лодчонках, пошедших ко дну, она не знала; своё же имя и цель назначения назвать не могла, равно как и объяснить, каким образом они с Джонатаном, не имея отношения к местной контрабанде, оказались пассажирами контрабандистских лодок. Она подозревала, что, если бы её начали пытать — например, загонять иголки под ногти или совать головой в ведро ледяной воды, — что-нибудь она бы всё-таки рассказала. Но, скорее всего, ей бы попросту не поверили, приняв за умалишённую. Впрочем, утешала себя Женевьев, пытки заключённых относятся к физическому воздействию наивысшей тяжести и запрещены специальным королевским указом, ратифицированным Народным Собранием ещё в сорок девятом году.
Однако эта уверенность ослабла, когда капитан, вконец раздражённый неэффективностью своих методов, подскочил к арестантке и грубо сгрёб её за волосы, запрокидывая ей голову назад и приближая к ней перекошенное от досады лицо.
Здесь мы не погрешим против истины, если скажем, что принцессе Женевьев вдруг сделалось очень страшно. Ей и прежде бывало страшно — в спальне своего отца с пистолетом, нацеленным в грудь убийцы, под штопаным пологом лицедейской повозки на заставе при выезде из столицы, страшно было в объятиях обезумевшей толпы, страшно было прыгать из движущегося поезда, страшно было тонуть в холодной воде… Но никогда ещё не было страшно так, как в этот миг, когда она поняла, что цель её долгого, запутанного и странного временами путешествия сейчас не просто отдалилась, но вот-вот исчезнет из виду навсегда. Что она проиграла, она попалась, и никогда уже не выполнит свой долг и свою клятву, данную умирающему отцу. А этого принцесса Женевьев страшилась, быть может, сильней, чем смерти, потому что в смерть, как любой человек, не верила до конца.
— Вот что, сударыня, — низким голосом сказал капитан, сжимая ей волосы ещё крепче, — вы и так отняли у меня достаточно времени. Не в моих правилах бить женщин, но если это единственный способ развязать язык вашему дружку…
— Оставьте её.