под руку.
— Че стоишь-то чурбаном? — крикнула она и испугалась до шепота. — Ведь с нами ж бяда.
Харлампий шевельнул локтем, освободился. На него молча, в облепивших тело мокрых штанах, с кулаками шел Женька.
— Выклевал, — шептал он. — Сожрал.
Во время этой суматохи к палаткам прибрел Хохлов. Не ввязываясь ни во что, он собрал несколько лопат, взвалил на плечо.
— Эй, парень! — окликнул он Женьку. — Айда-ка лучше с нами, а этого не шевели, он сам себя жизнью своей сказнит.
С полпути от увала донесся плач Тамары.
Глубинка
1
От голода Котьку подташнивало. Он остановился, сдвинул с плеч веревочные лямки, свалил мешок на льдину, боком вмерзшую в протоку, рухнул на него. Обутые в ичиги ноги дрожали, поселковые огоньки за оснеженной протокой двоились, пропадали надолго. Снял рукавичку и потной от слабости рукой стащил шапку. Ветер хиус скоро опалил затылок, схватил волосы ледком, закучерявил. Они захрустели под ладонью, и пришлось снова натянуть шапку, поднять короткий воротник телогрейки. Волосы тут же оттаяли, и по шее, до желобка на спине, поползла ознобная струйка.
«Торосистая нынче протока, — думал Котька, глядя на льдины, так и этак впаянные в нее, остро поблескивающие сколами. — На коньках не погоняешь».
Он сидел лицом к устью протоки. В двух километрах отсюда она впадала в Амур, а там, на другом берегу Амура, лежала чужая сторона — Маньчжурия. Там притаилась японская Квантунская армия. Как всякий пограничный мальчишка, Котька знал об этом. По ночам над той стороной часто вспухали разноцветные ракеты, дробили темноту. Тогда Амур просматривался на всю ширину, и по нему, черному, извивались огненные змеи, доносилось многоголосое «Банзай!». Так было летом, когда немцы рвались к Москве. Теперь та сторона утихла, затаилась, но эта тишина и затаенность угнетали больше, чем недавние фейерверки.
«Может, ползут сейчас по льду в халатах», — подумал Котька, но даже не пошевелился: всякий день ждали нападения, привыкли, а привычка притупила страх, хотя он и жил внутри, мозжил. Котька посмотрел на поселковые огоньки. Они подмигивали дружески, успокаивали. И хотя лихота еще теснила грудь, Котька заторопился. Устойчивый хиус сменился порывистым ветерком, погнал поземку. Пропотевшая телогрейка залубенела и теперь, придавленная к спине мешком, сильно холодила. В поземке путь угадывался с трудом, Котька спотыкался, падал, один раз долго нашаривал в снегу выпавший кусок сала, нашел и больше не прятал за пазуху, нес в руке…
За трехкилограммовый кулек фабричной дроби и пачку дымного пороха деревенский родственник насыпал Котьке ведерко муки. Перед этим он долго вертел в исполосованных дратвой руках скользкую, опарафиненную пачку с нарисованным на ней синим токующим глухарем, сам прищелкивал языком, как глухарь. Котька боялся, что он откажется от пороха, возьмет только дробь и тогда выручка от обмена будет маленькой. Боялся и мял на коленях льняной выстиранный мешок, вроде показывая, что ничего другого в мешке нет, в то же время как бы поторапливая хозяина. Жена родственника молчала у печки, ждала, чем закончится обмен, шикала на галдящих детишек, плотно обсевших скобленый стол. Ребятишки вертели ложками, выхватывали друг у друга ту, что поухватистее, и казалось, совсем не замечали Котьку. Он краем глаза поглядывал на них, совестился, что угадал не ко времени, ужинать помешал. Знал бы такое дело — потоптался б на улице, переждал, пока отсумерничают.
От русской печи волнами наплывала теплынь, в чугуне булькала картошка. Выплески скатывались по задымленным бокам, шариками метались по раскаленной плите, шипели. В избе было парно и душно, окна потели и слезились. Лица ребятишек-погодков разглядеть было трудно: керосиновая лампа, подвешенная к потолку, высвечивала лишь белокурые макушки и влажные от жары лбы.
Хозяин вышел в сенцы, вернулся с брезентовым ведром, полным сероватой муки. Котька торопливо распялил мешок, от печи подошла хозяйка, заботливо придержала край. Когда облачко мучной пыльцы осело в мешок, он бережно встряхнул его, завязал, подергал лямки — надежно ли. Уходить не спешил: уж очень скупо отоварил его хозяин. Порох да дробь стали редким товаром, тут как ни крути, а одного ведерка мало. Ребятишки за столом требовательно забрякали пустыми мисками. Хозяйка метнулась к ним, треснула одного, другого скользом по макушке, повернулась к мужу.
— Ну дак чо? — Она сложила на обвисшем животе длинные, трудом оттянутые руки, ждала, не прибавит ли сам еще, самую малость. Ей было неловко: паренек отмахал столько верст, надеялся на большее и еще ждет, мнется, не уходит.
Котька понимал, о чем она думает, да прямо не говорит, мужа побаивается, пригорюнился, начал просовывать руки в лямки.
— Порох, паря, это подошло, а дробь по зимней поре куда? — помогая ему устроить мешок, виновато оправдывался хозяин. — Батька-то почо картечи не прислал? Козульки по увалам попадаются, а чем их добудешь? Картечью! Не в сезон, выходит, дробь-то, вот какая штука.
— Господи Исусе Христе! — сокрушенно вздохнула хозяйка, поправила на Котькиной шее шарф, обдернула полы телогрейки. — На ночь-то глядя вытуриваем, это чо такоечо. Вскружит — и попрет скрозь границу, как Иваничкин мальчонка. Ночуй без греха.
Котька отказался, заявил, что дома беспокоиться будут, лучше уж побежит. На лыжах быстро доедет.
— Оно и верно, потеряют. — Хозяин снова вышел в холодные сенцы, пошебаршил там и вернулся с куском желтого сала.
— На-ка, мать порадуешь, оладьи будет на чем печь. Это прошлогоднее. Свинью нынче не резал, живьем в фонд поставок сдал. — Хозяин поднял ситцевую занавеску, клюнул носом в стеклину. — Нонче месячно, не вскружит.
Котька упрятывал сало за пазуху торопливо, будто боялся, что хозяева передумают и отберут. Крупные кристаллы соли защелкали по полу, он ичигом подмел их к порогу, надел шапку, кивнул на прощанье и вышел в приотворенную родственником дверь.
— Поклон от нас всем, как водится, — выпроваживая его за калитку, наказал хозяин.
На улице Котька оглянулся на окна дома, представил, как ребятишки выуживают из чугуна парную картошку, хватают с тарелки ломти подмороженного сала, рвут острыми зубами. «Ла-адно, — усмехнулся он. — И у нас теперь сальцо есть. Вот оно, холодит брюхо, а картошка небось найдется».
Лыж своих он не нашел. В сугробе, куда воткнул их и присыпал снегом, остался только отпечаток. Не иначе сперли хозяйские ребятишки. Недаром плющили носы в окошках, пока он стучался у ворот, а старшенький, хитрован, выбегал потом на улицу. Вернулся, воровато прошмыгнул мимо Котьки, на ходу застегивая ширинку, дескать, приспичило, по нужде бегал.
— У-у, паразит! — ругнулся Котька, но возвращаться было неловко. Как докажешь, что тот вор? Никак, за руку не держал. Еще и не поверят, что из-за лыж вернулся, подумают — на ужин ихний навяливается.
Что не пригласили поужинать, на это Котька почти не обижался: время такое, лишним куском не разбросишься, да и нет его, лишнего. Просто позавидовал — люди едят, а ему к своему столу ой-ей-ей сколько еще топать. Подумал, и в животе засосало, кто-то там тоненько заскулил, ворохнулся, аж подтошнило. Он сглотнул слюну, подумал: «Откушу от сала и буду сосать потихоньку всю дорогу». Но тут же прогнал эту задумку: дома ждут, тоже голодные, а он… И живо потрусил по своей лыжне, словно боялся, что соблазн нагонит его и не устоять будет.