здоровым, а душа никак не хотела покоя. Глаза так и воротило к своему стружку, что лежал кверху днищем, подальше от воды оттащенный. Долго крепился, не продавал, хотя цену за стружок давали хорошую. Да и было за что: из тоненьких кедровых досок выведен был он знатным умельцем, что на всю Ангару славился. Мастер давно помер, а стружки его живы, до сих пор нарасхват. Не продавал потому — надеялся, отступит хворь. Пробовал выезжать, становился на якорь, но понял — не рыбачить ему больше. Уступил стружок.
Время шло, Степан принимал рыбу, сдавал ее в колхоз, дома хозяйствовал, как получалось. Сердобольные бабы не раз подступали — женись, кого хошь сосватаем, только пальцем ткни. Отшучивался Степан, отнекивался, мол, не к спеху, молодой, еще успеется, а главную причину отказа таил. А причина эта стала тревожить его все чаще. Особенно по ночам обходилась с ним непутево. Степан вскакивал с кровати от внезапного удушья, с криком бился о бревенчатую стену, а потом, стоя в темноте, приходил в себя молчком и долго. Когда от глаз откатывались огненно-лохматые колеса и налаживалось дыхание, Степан утирал с лица липкий пот, валился на кровать, но уже не засыпал. Лежал, пялил глаза в светлеющий от зари потолок, измочаленный, с гудящей, как от похмелья, головой.
Но как ни таил долго свою хворь, а она нашла лазейку, выскользнула из-под его догляда и поползла от двора ко двору, обрастая несусветными подробностями, а скоро и название заимела — порча. Так и стали считать Степана — порченым.
Заканчивалась война, и в Молчановку, редко в какой дом, но стали возвращаться фронтовики. Пошли, все набирая силу, почти позабытые гулянки с песнями да всеношными плясками. Степан на гулянках совсем расклеивался: дико вякала гармошка, каблуки плясунов, казалось, дробили ему темя, лица расплывались, потом скатывались в один ком, и он вертелся перед глазами, брызгая ошметьями огня.
Степан наскоро прощался с хозяевами, уходил под насмешки и пьяные обидные выкрики. Домой почти бежал, боясь, что завалит хворь на улице, заблажит в беспамятстве на всю деревню, люди сбегутся — стыд.
Молчановские старухи тайком от него самого пробовали ладить Степана: что-то шептали над сонным, водили над теменем сковородой, лили на нее горячий воск, брызгали водой, слитой с иконы чудотворца. Колдовским своим бормотанием отпугивали от Степана и без того больной, зыбкий сон. Он страшно скрипел зубами, шикал на старух, и они выкатывались из избы, отмахиваясь перстами, как от нечистой силы.
Но болезнь брала свое, и Степан решил больше не откладывать, съездить в город, показаться врачам. Собрал нужные справки, кое-какие деньжонки, по привычке котелок с ложкой прихватил да десяток копченых хариусов и утром пошел из Молчановки, горбясь под легкой котомкой.
Было рано и сонно, даже собаки не провожали ленивым лаем. Единственной улочкой, как лотком огороженной заплотами, спустился к Ангаре, привычно отметил взглядом поблекшие огоньки бакенов. Под тем берегом разглядел черновину лодки. Она медленно приблизилась к огоньку, и тот погас. Бакенщик, одноногий Трофим, тушил лампы.
У сторожки бакенщика Степан пучком травы обмахнул мокрую от росы ступеньку, присел. Не снимая котомки, закурил. Жамкая твердыми губами самокрутку, глядел на реку, бежевую от ранней зари, ждал перевоза. Разминая крылья, над Шаман-камнем безмолвными тенями сновали чайки, промелькнула стайка крохалей и пропала, ввинтилась в стену тумана, низко висящего над тихим Байкалом.
«Тихо-то как, покойно», — привычно удивлялся Степан. Перед ним на заплоте сушилась густо облепленная чешуей Трофимова сеть, под ней у красного облупленного бакена лежал старый кобель, мусолил беззубыми деснами кость. В огороде, растопырив полосатые рукава тельняшки, торчало пугало в облезлой беличьей шапке; с грядок духовито наносило укропом, еще сильнее — смородиновым листом, обожженным холодным утренником. Степан скосил глаза туда, за Байкал, где на подсиненной холстине неба все четче вырисовывались хмурые горбы Хамар-Дабана. На их оснеженных гольцах только-только начинала алеть кайма еще нескорого солнца. Услышав плеск весел, он как-то напрягся, вернулась забота, вынудившая ехать в неблизкий отсюда город.
Трофим подплывал не один. Сам он махал гребями, а на корме легкого стружка сидел, помогая ему рулевым веслом, кривой солдат в шинели нараспашку. Видно было — радовался бакенщик случайному помощнику, оттого-то развеселился, похохатывал на всю реку, в лад гребкам отмахивая плешивой головой. Солдат скалил зубы, круто всаживал весло в воду и, буровя ее, гнулся, будто кланялся. Сверкали брызги, с весла на полу шинели плескала вода.
— А глаз, он че тебе, глаз-то! — выкрикивал Трофим. — Живой вертаешься, вот в чем фокус! Сколько вас уходило, а назад пришло? То-то и оно! Раз-два, и обчелся! Знать, жить тебе долго и радоваться, а что тряпица на глазу, так ты зато каким разбойным глядишься!.. Бабы, они разбойных шибче любют!
— А то! За женой одним-то не сильно усторожишь! — весело соглашался солдат, дотрагиваясь до черной повязки. — Как вышибло, я знаешь чего испугался?.. Пропала, думаю, рыбалка. Во!.. А не хрена-а! Наплав эвон аж где вижу-у! Бывало, прикемаришь в окопе али где придется, а перед тобой Ангара — катью катится и, что интересно, вроде сквозь самуё голову журчит, аж сердце с тоски зайдется, затрепыхается на тонюсенькой прилипочке, вот-вот оборвется. Встряхнешься от странности такой, а рот до ушей, как у дурака. Одно и то же снилось — кино, да и только.
— Ишь ты, язви ее! — удивлялся Трофим. — Тосковал по ней шибко, вот и журчала, манила к себе. Это она тебе оборот домой предсказывала. Одно здря, отцу не написал, что живой остался.
— Причина у меня на этот счет уважительная. Не мог. А уж как тосковал — сказать не умею. Пришел, сел на том берегу на камушек, так всюё ночь и просидел. Гляжу на нашу Молчановку, черпаю ладошкой водицу и отхлебываю, черпаю и отхлебываю. Аж Ангара обмелела. Глянь, Шаман-камень на сажень оголился!
— Пей на здоровье, Михайла, другой такой на свете нету!
Они счастливо хохотали, радуясь нечаянному свиданию, доброму утру и обязательно хорошему за ним дню: с застольем, песнями под разлады-гармошечку, с лихо откаблучиваемой сербиянкой.
Степан хотел и не смог сразу подняться со ступеньки, будто к ней приколотили полы ватника. Горячая, вроде от каменки, волна жара поднялась от ног, опахнула грудь. Он выплюнул догоревший до губ и больно куснувший окурок, приподнялся с крылечка: «Михайла?.. Не может быть! Я ж его сам хоронил, а он, господи, неужели вот он?»
Недоверчиво сделал шаг, другой и побежал навстречу лодке. Подпрыгивала на спине котомка, названивала в солдатском котелке трофейная ложка. И чем ближе подбегал к берегу, все ясней становилось: Мишка! Как есть Мишка!
— Здорово-о, ж-живой! — полоумно заорал он, спрыгивая с глинистого откосика на галечный берег. Растопырив руки, шало забрел в воду, готовясь радостно поймать в беремя воскресшего соседа.
— Стой, дед! — удивленно приказал солдат, поднося руку к уцелевшему глазу, будто его встряхнули сонного и он не верит увиденному.
Трофим перестал грести. Стружок не дошел до берега сажени три, и его течением потащило от Степана.
— Га-ад! — Солдат накаленным изнутри глазом глядел на Степана.
— Не узнал, чертяка, не узнал, — помрачненно твердил Степан, бредя за стружкой и стараясь дотянуться руками до кормы.
Михайла поднялся на ноги. Левая пола шинели набрякла водой, потемнела и, оттянутая вниз, тяжело колыхалась. Он бросил весло на дно стружка, покривил губами.
— Что ж ты, дедун, не сказал мне о нем? — Михайла укоризненно покачал головой. — Мол, живет и здравствует в Молчановке Степка Усков. «Не узна-ал!» Ишь че болтает. Да я бы его на том свете узнал, чтоб спасибо сказать. От раненого меня отделался, как падаль бросил, хоть дострелил бы.
Потому ли, что на реке было по-утреннему тихо, негромкий голос Михайлы оглоушил Степана. Он охнул и, буравя сапогами воду, отпятился на берег.
— Робятки! Солдаты! — Трофим сойкой завертелся на седушке. — Да че вы там-то, на войне, не поделили!
Он торопливо раз за разом загреб веслами, отчего Михайла не устоял, присел, ухватив руками борта лодки. Стружок ткнулся в берег у ног Степана, и тот ухватился за вделанное в гнутый нос кольцо, поддернул лодку на отмель. Михайла вскочил на ноги, сбил на затылок комсоставскую новенькую фуражку,