бросилась прочь, но вежливо переспросила: что-что? И он, странным тенорком, как-то бархатисто-гнусаво, с интонацией, которой я никогда до этого не слыхала, задыхаясь, прохрипел: девочка, посмотри: он большой? красненький?.. большой? красненький?.. большой? красненький?..

Я, краем глаз, наткнулась на то самое. На самое что ни на есть то самое то, что минуту назад приняла, в волосатом его кулаке, за колбасно-сосисочное изделие. (Моя ремарка из настоящего: вот она, фрейдистская подоплека и юнговская начинка хот-дога!..) Это был резкий, очень глубокий ожог – глаз, мозга, сердца; мгновенное отравление кровотока.

Меня тут же вывернуло наизнанку. Я была голодна. Поэтому меня жестоко рвало чем-то вчерашним. Потом только желчью. Всё плыло у меня перед глазами, как в испорченном телике. Ноги мои сами собой подломились, я плюхнулась на асфальт.

Но там, на скамейке, на самой периферии моего зрения, что-то мелькало, мелькало, мелькало – мелькало вверх-вниз: что-то продолжало производить мелкие, по-крысиному быстрые, страшные, как пытка, поступательные движения. Движения эти были безжалостными, они шли под аккомпанемент (вой) моих рвотных позывов; в мой мозг бился-колотился страшный, грубый на выдохах, ритмический причет: боль- шой-крас-нень-кий... боль-шой... крас-нень-кий... боль-шой, крас-нень-кий, боль-шой, крас-нень-кий, большшшой!! большшшой!! большшшшшшой!!

И затем – рычание. Наверное, дяденьку тоже вырвало?

Очнувшись, слышу конец фразы, громко выкрикнутой словно бы знакомым тенорком: «...и неудивительно!! У нас за-шка-ли-ва-ющий процент гельминтозов по Октябрьскому району!..»

Обнаруживаю себя лежащей на кожаном диване в кабинете лагерной директрисы. Мучительно душно. Рядом сидит толстая тетка, разящая потными подмышками и нашатырем. Сквозь раскрытую дверь кабинета мне видно, что возле двери с надписью «Пищеблок» стоит сама директриса, окруженная несколькими дядечками, каждый из которых, так или иначе, относится к категории «в очках, с портфелем и в шляпе» (хотя не имеет ни того, ни другого, ни третьего). Это какая-то комиссия. Единственным ее членом, кто имеет все эти три компонента, плюс темно-синий костюм, является оратор: начальник-дядечка со страшной сарделькой и помидорами, которые он при мне пытался задушить в кулаке.

...Ха-ха, говорит Алевтина, подумаешь! Это называется эски... эксги... бици... онизм. Экс-прес- сионизм? – переспрашиваю я (не зная еще, что, по большому счету, права).

С тех пор с шедеврами экспрессионизма я встретилась дважды.

Один раз – на задней площадке трамвая.

...Я еду в трамвае из ателье индивидуального пошива. Бережно держу на деревянной вешалке белое выпускное платье. Оно накрыто большим прозрачным пакетом. Круглый воротничок платья, его изящный поясок, его маленькие манжеты нежно расшиты жемчугом и молочно-белым бисером... И вдруг рядом с этой девственной белизной выныривает мужской кулачище – волосатый, грязный, в наколках. Оттуда, из кулака, – чертом из табакерки, кнопочным бандитским ножом – зловеще-ошалело выскакивает первобытный ОН (это не по-латыни, т. е. не «О-АШ», это по-русски: Онуфрий-Николаша) – и начинает, в механической своей беспощадности, рваться, рваться, рваться с цепи: боль-шой, крас-нень-кий... боль-шой, крас-нень-кий... Мы проезжаем как раз мимо Юсуповского сада... Я кидаюсь к выходу...

Второй раз. Я, на задней площадке троллейбуса, еду из ателье индивидуального пошива. Бережно держу на деревянной вешалке белое свадебное платье. Оно накрыто большим прозрачным пакетом. Платье призывно приталено, чарует роскошью королевского шлейфа, изящные рукава величаво расширяются книзу раструбами, и нежно дышит прелестная белая роза на левом плече. И вдруг рядом с этой геральдической белизной выныривает мужской кулачище – волосатый, грязный, в наколках. Оттуда – чертом из табакерки, кнопочным бандитским ножом – зловеще-ошалело выскакивает ошалелый ОН и начинает, в механической своей беспощадности, рваться, рваться, рваться с цепи: боль-шой, крас-нень-кий... боль-шой, крас-нень-кий... Мы едем по Невскому... Я кидаюсь к выходу...

В промежутке между первым и вторым шедеврами экспрессионизма прошмыгивает – черной крысой календаря – ночевка в смрадной рабочей общаге на окраине Охты, где орудие убийства уже не только демонстрируется, но применяется ко мне вполне целенаправленно. По завершении означенного процесса меня выворачивает наизнанку.

Аля, Алевтина, что с тобой теперь? Белая палата, крашеная дверь...

Я лежу в палате реанимации, досматривая постнаркозные глюки. Что они в меня влили, эти прохиндеи? Ох, не знаю, что именно, но состояние мое не самое оптимистическое... Хотя... пожалуй, и ничего... именно в жанре оптимистической трагедии... Мутит меня, черт побери, будто беременна... Когда разбудили, я жалобно мямлю, что ведать не ведала про хирургически-наркотические кошмары, а то бы сроду не решилась прыгать с парашютом. Потные, угрюмые костоправы реагируют на это, как на тарахтенье подержанной кофемолки. Привыкли.

Снова подступает тошнота... Вот Алевтина долбит-выдалбливает мне мозг своей беспощадной правдой. Я затыкаю уши, зажмуриваю глаза, пытаюсь не дышать. Она долбит-вдалбливает, долбит- вдалбливает...

Каков сюжет?

Однокашник Сережа. Приходит по ночам. Сородичи с обеих сторон – в неведении. Перелезает через подоконник и – шмыг. (Как на следственном эксперименте, Аля делает указующий жест в сторону кровати.) А я там уж голенькая его и жду!.. А один раз решили стоя потискаться – и вот так-то уж тискались, так-то уж пихались-перепихивались, что он затылком аж в выключатель торкнулся! Зажегся, блин, верхний свет! Ох, думаем, родичи щас... Серега – в окно! Без трусов, представляешь?! Этот у него еще так и стоит... дымится аж... Ну, родичи-то, на счастье, не пришлепали... Он – снова сюда. Да нет, не сюда (я продолжаю тупо смотреть на кровать), сюда, сюда! (Тычет пальцем в стул.) Мы и такие позы уже перепробовали, и этакие, на стуле, да! (Горделивая пауза.) Короче, на стуле – ништяк! И на столе – тоже! Проникновение, знаешь, такое глубокое! (В институт поступать не собирается, – машинально отмечаю я, – но стол и стулья ей всё равно нужны...) У Али счастливая – обнажающая бледно-розовые десны – улыбка блаженно-мечтательной олигофренки. Знаешь, ОН у него такой большой! красненький! Так что я замуж выхожу, вот! Сереженька на это согласный.

А я уж неделю валяюсь больная. Я ничего не могу проглотить. Меня тошнит. Рвет. Бабушка думает, что у меня глисты.

Лежу в гамаке. Внутрь его постлано мягкое одеяльце – голубое, уютно-рваное – одеяльце еще из моего дошкольного, даже додетсадовского детства. Гамак растянут, висит низко-низко. Я лежу на спине, смотрю в небо, на кроны сосен... Жить не хочу. Совсем.

Вы читаете Дань саламандре
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×