невысокими, но живописными по очертаниям сланцевыми хребтами, с камышистыми озерами у их подножий. С извилявшимися степными омутистыми речками, по крутым берегам которых, склоняясь долу, и там и сям прижились вечные плакальщицы ракиты.
С холмами, опупками, выпершими из недр земли, словно бы искусственно насыпанными давно исчезнувшими древними племенами — могильными курганами, источенными по солнцепекам сурчиными городищами, а по сиверам — густо заросшими волчевником и шиповником, надежным пристанищем тетеревов.
Но главное украшение нашей заиртышской степи — Монастыри — горный массив с его вонзившимися в небо конусообразными, подобными гигантским сахарным головам вершинами, в ясную погоду видными отовсюду за много-много десятков верст.
Куда бы ни заехал, Монастыри то в легком голубоватом флере, то словно с залитыми тушью гранями своих пиков высятся перед тобою, как путеводный маяк.
А тенистые их ущелья и то развалистые, то крутобокие лога и овраги с прозрачными родниками, бьющими из недр земли! И сколько же в этих логах малины, черной смородины и ежевики!..
А примонастырские высокогорные озера и рядом с ними привольные «джейлявы»[6] с живописно разбросанными на них круглыми, как тюбетейки легендарных степных батырей, белыми кошемными юртами, со стадами овец, лошадей, коров, движущихся по вечерам к аулам сплошным потоком. Блеяние ягнят и козлят, звонкое ржание жеребят, мычание телят, привязанных у юрт на волосяных арканах, чтоб не высасывали пригнанных на дойку кобылиц и коров. Крики пастухов, досиза загорелых ребятишек, джигитующих на неоседланных конях. Оживленные возгласы казашек в белоснежных жавлуках, сливающих кобылье, коровье, козье, овечье молоко в кожаные бурдюки, в деревянные сбойки — на кумыс, на масло, на курт, на иримчик.
В воздухе плавают острые запахи овечьего сыра, кислой козьей шерсти. Летний вечер — самые счастливые часы дня на привольных джейлявах кочевников. У юрт зажигаются очажные костры. В казанах варится пахучая баранина. Слышится мелодичное треньканье домбр, заливистый смех девушек с звенящими от серебра косами, затеваются игры, песни. Здоровые, сильные люди: всюду жизнь, любовь, ревность. И все это необычно ново, ярко для горожанина…
Да, люба, люба охотнику-устькаменогорцу его родная заиртышская степь!..
Митяйка и я на дроф ехали впервые. И как все, что неизведано еще, запечатлевалось с особенной яркостью. Даже переправа на «самолете»[7] через Иртыш вместе с отрадненскими хохлами, как зовут устькаменогорцы степняков «тавричан», выходцев из бывшей Таврической губернии, возвращающихся домой с базара на своей пароконной бричке, и разговор Митяйки с ними о дрофах запомнились мне со всеми подробностями и интонациями медлительного, певучего их говора.
И старый, седой-седой, с какой-то даже про?голубенью, с темным и твердым, словно подсохший боб, до глянца выдубленным солнцем лицом хохол и, видимо, его сын — еще совсем молодой, с только-только режущимся черным усом, широколицый парубок, в одинаковых домодельных коричневых свитках, на вопрос Митяйки — появились ли на их полях дрофы — долго глубокомысленно молчали, переглядывались между собою, словно никак не решаясь выдать важную государственную тайну, и наконец старик разродился невразумительными, с какой-то натугой произнесенными словами:
— Та черты ихы батька знае — мабуть и прийшлы, тильки мне до них ни якого дила… Вот, мабуть, Опанас бачив…
Но и Опанас после такого же длительного раздумья тоже не обрадовал Митяйку и еще тягучей, точно с невероятным усилием выкатывая из глотки каждое слово, пробубнил:
— У прошлую годыну гуртовались, а нони ни бачив… Да и ни к чему они мне ваши дрохфы, тильки зазря хлиб жруть… — Оттрудился и с полнейшим равнодушием отвернулся от Митяйки.
Все это и мне, и Ивану, и Володе показалось таким смешным, что мы не смогли удержать улыбок.
И только возмущенный Митяйка (как это можно не интересоваться дрофами?) плюнул и проворчал:
— Его даже дрофы не интересуют! О штоб ты сдох, мазница!..
Мы уже переправились через Иртыш, уже проехали казачий поселок Меновное, а оскорбленный в самых сокровенных охотничьих своих чувствах Митяйка все еще ворчал:
— Ну и жмот — потерянных колосков на жнивах пожалел!.. И харя-то какая-то, как ржаная булка!..
За первым же подъемом на невысокий мягкий увал, с которого нам открылось ровнейшее плато ковыльной степи, лишь кое-где тронутое плугом, Митяйка уговорил Ивана и Володю взять бинокли: «Чем черт не шутит… А вдруг да!..» Мы стали готовиться к встрече с дрофами. Иван и Володя в минутные остановки, встав на подножки линейки, осматривали каждый свою сторону. Я и Митяйка затаенно ждали результатов их наблюдений. Но ни тот ни другой, не удостоив нас ни одним словом, молча опускались на линейку, и я вновь трогал лошадей. Снова под колесами линейки однотонно шипел зернистый, хрустящий песок.
Обширное плато за первым увалом было столь ровно, что идущая по нему чуть-чуть наи?зволок дорога словно бы упиралась в небо.
Все дальше и дальше ходкой дорожной рысью уносили нашу «охотничью каравеллу» добрые, резвые кони. Казалось, что и лошадей радует и гладкая, шипящая под колесами дорога, и манит широкий простор степи.
Вот мы уже и переехали обмелевший, только-только замочивший ободья нашей линейки, бурный весною Караузек, с полосой прикараузекских пашен, а даже и признака дроф не было. По рассказам же старика Корзинина, еще лет с десяток тому назад дудаки попадались и не доезжая первого увала. «А уж с Караузька — повсегда начинали охоту. И сколько же мы ее били! А что этого, дудачьего пера по степу, как в добром курятнике!..»
«Исчезает, в глубь степей уходит дрофа. Прав Иван, что удержал выезд до времени: не раньше, как за сотню верст встретим мы их…»
Погруженный в думы, я не заметил, как сидевший с противоположной от меня стороны глазастый Митяйка, спрыгнув с линейки, схватил что-то с придорожного полынка и, повернувшись к нам, ликующе крикнул:
— Во-о-от он-о-о, ро-о-одное!
В юношески-звонком крике Митяйки было такое же ликованье, какое, очевидно, было в голосе колумбийца-матроса, который первым увидел землю. Крупное желтое, изузоренное черными и белыми вилюжинами перо дрофы, с чуть розоватым подпушьем, переходило из рук в руки.
Внимательно рассматривавший перо Иван уверенно сказал:
— Со спины. Срубленное картечиной, со скользом — без крови…
— Кузнечане! Будь они прокляты!.. Я говорил тебе, братка, надо было раньше. Я их — заполошных, знаю. Они и сами не убьют, а нам нагадят… Вот еду и все мне кажется — вычистили они уже все!.. — с тоской в голосе закончил Митяйка. Но улыбавшийся одними губами Иван, не обращая никакого внимания на причитания братца, сказал:
— Трогай, Николаич. До Джакижанычева озера засветло во что бы то ни стало надо успеть добраться…
И «каравелла» вновь покатила по гладкой степной дороге.
«…Такое же оно, как было тогда, или обмелело, усохло?» — думал я, подъезжая к довольно высокому и далеко протянувшемуся по степи сланцевому хребту, у подножия которого раскинулось запомнившееся мне на всю жизнь богатое разнообразной дичью степное озеро Джакижан.
На злополучном этом озере у меня, тогда еще тринадцатилетнего юнца, разорвало мой первый шомпольный дробовичок. И водонос и конюшонок у квартировавшего в доме моих родителей страстного охотника, отставного подполковника Жузлова, — я скопил три рубля. Дробовичок мой мне казался верхом изящества и сокрушительности по бою.
За усердие, с каким я ухаживал за лошадьми подполковника, он взял меня с собою на охоту на озеро