И впрямь, как и на Джанторе, здесь мы обнаружили дудаков и не спеша наметили на удобном месте для залегания стрелков и маневров загонщика табунчик в восемь штук пасущихся дроф. Точный подсчет каждого табуна необходим и загонщику и каждому стрелку, чтоб после стрельбы и вторичного подъезда к ним пересчитать улетающих и искать оставшихся, крепко затаивающихся подранков.
Уже в самом начале дня мы взяли трех дудаков с любимого Иваном нагона. Особо памятен был первый загон Митяйки, когда дрофы всем табунком «напоролись» на бригадира, лежавшего в яме, оставшейся от заброшенного очага на открытой зелени джейлявы. Подпустив дроф «на штык», Иван вскочил на колени и с криком: «Вы куда-а-а?!» уставился на них стволами своей тулки. Растерявшиеся дудаки «затоптались» в воздухе у него над головой, и он сделал по ним дуплет, как по сидячим.
Оборвался, грузно ударившись о землю, старый усатый петушище, а второй, пролетев версту, опустился на зелень джейлявы. Подобрали и его. Он оказался уже мертвым. При потрошении обнаружили пробитое картечью сердце — столь крепок дудак к ране.
И еще дважды блестяще провел нагон наш молодой загонщик, во время которых и бригадир и Володя убили четырех дудаков. Но за все это время я ни разу не выстрелил по налетающим дрофам, не ощутил несравнимого ни с чем ликующего вздрога сердца при гулком падении сраженного точным выстрелом крылатого гиганта:
«Не везет! Дьявольски не везет!» — огорченно рассуждал я, изо всех сил стараясь не показать товарищам вида, что я убит этим роковым невезеньем.
Но бригадир, хорошо знавший шельмоватого братца, разгадал причину: Митяйка больше надеялся на них, чем на меня. И после моего намека о невезенье, обращаясь к Митяйке, сурово сказал: «Что ты все только на меня да на Володю, а Николаич, видно, свидетелем у нас будет!..»
— У дроф свои головы, а к тому же и крылья! — ехидно огрызнулся Митяйка и потупил глаза.
— Вот что, гусь лапчатый, ты мне не наводи тень на плетень! И раз навсегда прекрати этот свой жулябский бакчисарайский фолтан-болтан, иначе!..
— Да что ты взаправду, братка, насыпался на меня! Что я их на вожжах, что ли, на Николаича поверну? — все так же, не глядя ни на кого из нас, проворчал Митяйка.
И тогда бригадир, поняв, что не перезубатить языкастого братца, изменил тон:
— Вот что, Митя, нагонишь на Николаича, и я сразу же подменю тебя. На охоте стрелять должны все. И сам ты, при сноровке, как когда-то выучил меня Василий Кузьмич, лишь только увидишь, что дудаки в мешке и стрелков им не миновать, тоже за милую душу можешь напор на них сделать и которого картечью окропить… При таком же, как сейчас, положении и моя и Володина удачи сплошным конфузом и тебе и нам обертываются.
— Ну что ж, попробую по твоему совету — напор сделать, чем черт не шутит, авось и на Николаича налетят… — охотно согласился Митяйка.
И надо сказать, просьба ли бригадира и его обещание о подмене подействовали на коварного загонщика, или судьба сжалилась надо мною — только мы довольно быстро нашли новый табунок в тринадцать штук, очевидно, не пуганых еще дроф, пасшийся в полуверсте от нас. Мгновенно, учтя и ветер и расположение других кормных джейляв, куда обычно летят потревоженные дрофы, бригадир скомандовал Володе: «Ложись!»
Володя на всем ходу упал за куст чиевника, а мы, не снижая хода, зарысили параллельно пасшемуся табунку.
— Пойми, Митька, Николаича я кладу в центр — на него и мастери. — Вскоре Иван скомандовал и мне: — Падай!
Я свалился с подножки долгуши в заброшенный шурф, скрывший меня от дроф совершенно. Сажен через пятьдесят, в гривке ковыля, лег бригадир. А Митяйка на том же рысистом разгоне быстро околесил табунок дроф и, заехав ему в тыл, неспешно стал «поджимать» двинувшихся от него в нашу сторону дудаков.
Сняв шапку, я с замирающим сердцем наблюдал за искусными манипуляциями загонщика, который, негромко посвистывая, все время будто бы ехал и мимо дроф, но с каждым поворотом все сокращал и сокращал расстояние между дрофами и нашей цепью.
Однако, как только он замечал беспокойство дудаков, могущих раньше времени подняться на крыло, Митяйка сразу же, отвернув как можно дальше и прекратив свист, снова как бы уезжал от них. Этого было достаточно, чтоб вожак и дрофы успокоились и начали кормиться, а некоторые даже затевали игры или ложились понежиться на солонец.
Вот одна из них, вытянув узорчато-белое на окрайках перьев крыло, словно ладонью, стала подгребать струйки солонцовой пыли и опахивать себя ею. Так же купаются, принимают пылевые ванны домашние куры.
Из шурфа мне были хорошо видны и дрофы, и ухищрения загонщика, и мертво лежащие на флангах мои товарищи: такой скрадок в охоте на дроф в степи — редкая, счастливая случайность.
А Митяйка все колдовал и колдовал. В этом загоне он воистину превзошел самого себя. Глядя на него, я думал: «Действительно, как на вожжах. Чертовски талантлива вся династия Корзининых…»
Вот он уже в шестой раз сделал легкий загиб к дрофам, как бы отъезжая от них, но в действительности и сократил расстояние и изменил направление уклонявшегося было от центра нашей цепи табунка.
И все же, очевидно, этот назойливый «попутчик» всерьез обеспокоил дроф: они затоптались на месте, как овцы… Но до дудаков от загонщика было уже не более ста шагов. И весь табунок находился в «мешке».
Вот тогда-то Митяйка и решил воспользоваться советом старшего брата — он круто повернул долгушу и во весь опор пустил коней прямо на дроф. Тпркнув на лошадей, он бросил вожжи и прямо с линейки ударил по поднявшемуся ближайшему к нему петуху. Сбив его первым выстрелом, вторым пропуделял по табуну.
С треском крыльев, слышным даже в моем шурфу (так близко Митяйка подогнал к нам дроф), табун замахал прямехонько на мой шурф.
Весь мир умер для меня. Только дрофы, огромные, багряно-желтые, низко и кучно всем табуном летевшие на мой скрадок!
Что-то жгучее мучительно-сладостно стиснуло мое сердце. Подскочившее, казалось, к самому кадыку сердце вот-вот выскочит или, не выдержав, остановится, и я снова не смогу вскинуть ружья. Но садочница уже у плеча. А табун все так же, не сворачивая, как по струне, стремительно надвигается на меня. И действительно, теперь я почувствовал, как от сильных взмахов крыл, сотрясающих воздух, меня точно отдирает от земли.
Впереди, вытянув изголубо-пепельную шею, увенчанную крупной усатой головой, с поразительной быстроток приближается ко мне престарелый вожак. Вот он уже не далее двадцати шагов от меня: я уже вижу его круглые темные глаза. Неудержимая дрожь трясет меня, и все же я тщательно ловлю, выцеливаю усатую его голову и нажимаю на спуск. Но… раздался лишь слабый щелк курка. А дрофич, низко пронесясь над самой моей головой, уже вне выстрела плескал крылами в солнечных бликах над степью. Казалось, что он не летит даже, а светящимся колесом катится над. ковылем.
Уже вне выстрела были и летевшие рядом и за ним остальные дрофы. Все же ближе других ко мне оказалась последняя, очевидно, молодая самочка, по которой я и выстрелил из левого ствола садочницы. Дрофа вся изогнулась в воздухе и с распластанными, словно бы вдруг окостеневшими крыльями, уже не двигая ими, а как бы паря, медленно опустилась на степь. Опустившись, она сделала по ковылю еще несколько неуверенных, мелких шажков и упала на правый бок.
Когда я подбежал к ней, она, вздрагивая веером распущенной хлупи, еще силилась приподнять голову, еще смотрела на меня большим, уже стекленеющим, темно-коричневым глазом. Густая рубиновая капля крови проступила на кончике ее клюва…
В этот момент я был далек от всякого чувства жалости к ней. Все мое существо было пронизано первобытно-слепым, кричащим торжеством счастья.
Схватив дрофу за еще горячую нежную шею, я поднял ее над головой. Только тогда, вспомнив о неудаче с петухом и раскрыв садочницу, я убедился, что произошла осечка. Это была четырнадцатая дрофа, убитая нами за два дня.