отрицал, утверждал, будто ездил, чтобы посетить Сикстинскую капеллу. Ночевали мы в «Поста Веккья», и контраст между шикарным отелем и грязной съемочной площадкой становился нестерпимым. По вечерам я сидела на террасе, выступающей в море, одна, убрав свои мерзкие волосы под косынку от Пуччи, полумертвая, совершенно одуревшая от «беллини», и слушала, как у меня под ногами волны разбиваются об опоры и откатываются назад, все смотрели на меня и шептались, и тогда я говорила себе, что моя жизнь не лишена поэзии, и если бы Дерек был другим, я, наверное, была бы счастлива. Я любила вставать в шесть утра и проглатывать завтрак, зная, что набираюсь сил для любимого дела — игры, любила камеру, сумятицу съемочной площадки, любила даже повторять по двадцать раз одну и ту же сцену, здесь мне было лучше, чем на Конечной, и хоть я не выносила Каренина, но знала, что он — из числа величайших, и слава не за горами.
Я удвоила дозу антидепрессантов.
А потом эти бесконечные съемки взяли и кончились, так же внезапно, как кончается сам фильм. Эдриан из-за меня застрелился, и на том все. Мы собрали пожитки, я взяла на память хлопушку, и Дерек смеялся надо мной.
На время, пока шел монтаж, мы вернулись в Нью-Йорк. Потом отправились в Токио. Потом в Стамбул. Потом в Дубай. Потом в Лондон. Потом в Монако, отдохнуть — отдохнуть от чего? — а потом были эти четыре дня в Сен-Тропе, просто конец света. Еще в Монако я поняла, что у меня, что называется, депрессия и депрессия эта скоро станет просто-напросто нормальным моим состоянием: внутри у меня было на удивление пусто. Я с нетерпением ждала промоушна и выхода фильма. Единственное, что позволяло мне держаться, была мысль о моем искусстве, о том, чтобы показать свою работу всем, хватит с меня быть всего лишь топ-моделью, мне хотелось сказать: «Смотрите, я еще и актриса». Я изменила Дереку с аргентинцем из команды по поло. И в тот же вечер сообщила ему. Он отреагировал вяло:
— Да? И почему?
— Не знаю… может, потому, что мне очень понравился его «мурсьелаго».
— Пфф, — фыркнул он, — напрокат взял!
А потом рассказал мне историю того быка, Мурсьелаго, такого красивого и храброго, что тореро так и не решился добить его, и я сказала:
— Зачем ты мне рассказываешь эту тупую историю, на черта мне сдался твой бык, отстань от меня со своими дурацкими анекдотами, достал уже!
И он ответил, очень спокойно:
— Быть может, ты и есть этот бык, цыпочка.
И на всех наших обедах никто не говорил по-французски. В Монако мне было до смерти скучно, я бродила по коридорам «Отель де Пари» в жесточайшей тоске. Мне часто случалось завтракать в одиночестве, и чтобы меня поняли, приходилось по три раза повторять заказ, так тихо я говорила. Я проводила долгие-долгие дни у гостиничного бассейна, подсчитывая чужие состояния, из репродукторов неслись звуки танго, и мне казалось, что они улетают за горизонт, а я все лежу, как приклеенная, в своем шезлонге. Я загорела так, что больше не могла загореть. Все разглядывали мои часы и бриллианты. Меня вообще все разглядывали. В один прекрасный день я сбежала. Меня нашли в бутике «Шанель», я забилась в примерочную кабинку. Назавтра об этом писали все газеты. Дерек разбудил меня, швырнув их мне в физиономию и повторяя почти гневно: «Достоинство, цыпочка, ты хоть знаешь, что значит достоинство?»
Я сказала ему, что у меня депрессия, Дерек заявил, что я капризничаю. Мне казалось, что мои лекарства фальсифицированные. Дерек заявил, что у меня паранойя. Он без конца висел на телефоне, а когда я приходила, вешал трубку. Жизнь была отнюдь не веселая. Мы часто ходили на вечеринки и везде встречали одних и тех же людей. Нас много фотографировали. Через неделю снимки появлялись в журналах. Я пила почти наравне с Дереком. Теперь мы не выносили друг друга. Я решила постричься и покраситься в платиновую блондинку. Сделала татуировку вокруг губ. Сделала инъекцию коллагена. Пресс- атташе меня обругала. Я ее уволила. Я постоянно сидела на диете. У меня появился русско-итальянский акцент. Я говорила, что это мимикрия. На самом деле мне просто хотелось выпендриться. Я не выносила никого и ничего. Заставляла закрыть бутик, мерила все подряд, проливала кофе на продавщиц и уходила, ничего не купив. У меня было слишком много одежды. Когда кончался сезон, я все выбрасывала. Все, с кем мы встречались, были либо красавцы, либо богачи, либо знаменитости, а иногда и то, и другое, и третье, но все они были пафосные. Я боялась пафоса, как заразы. У меня не было друзей. Мир слишком мал, в этом мы с Дереком были согласны. Дерек в халате отеля «Риц». Дерек в халате «Отель де Пари». Дерек в халате «Пеликано». Дерек в халате «Принца Савойского». Дерек в халате «Сан-Режис». Дерек в халате «Делано» обнаруживает, что он смешон. Дерек в халате «Шато де ла Мессардьер». Дерек в халате «Дорчестера», Дерек в халате «Хилтона» в аэропорту Дубая (несколько затянувшийся транзит), Дерек в халате «Шато Мармон» и еще Дерек в халате, расшитом его инициалами, в своем особняке в Сен-Тропе. Ослепительно красивый, во рту сигара, брови нахмурены, и вечно у него есть причина дойти до ручки. Иногда я спрашивала себя, почему так его ненавижу. Может, потому, что ненавидела сама себя. А может, еще и потому, что он делал все, чтобы я его ненавидела. Но у меня в любом случае оставалось слишком мало сил, чтобы ненавидеть его так, как хотелось.
Просто мне все надоело.
Мы вернулись в Париж — запускать промоушн.
ДЕРЕК. Семь вечера, я сижу на веранде совсем один и без всего, без книги, без компании, даже без телефона, смотрю прямо на усталое солнце, сквозь очки оно видится оранжево-желтым, почти охряным, цвета «Кафе «Багдад», и его отражение в бескрайнем, сколько хватает глаз, море, которое, по-моему, нельзя не назвать сверкающим, хоть это и клише, создает странное впечатление, мне кажется, что оно покачивается в ритме старой пластинки Дженис Джоплин, только что найденной в шкафу в комнате матери, и я совершенно уверен, наверное, потому, что слегка одурел от всего сразу (вина, травки, нескольких порошков теместы): все, что я вижу, и есть эта музыка — и розы, и мимозы, и все эти качающиеся головки цветов, чьих названий я не знаю, и забытый в бассейне светящийся матрас, отданный на волю мистраля, и гермесовское полотенце, что взлетает в воздух и исчезает вдали, и скалы, почерневшие под ударами волн, и особенно сами волны, дым от моей сигары, моя длинная тень на белой стене, и горизонт, горизонт, горизонт — и, сильнее стойкого убеждения, что вокруг меня скверный клип, сильнее, чем этот вид, переполняющий меня восторгом, восторгом с ноткой горечи, потому что в нем не хватает человеческого присутствия, сильнее, чем эта музыка из прошлого, — тень матери, прекрасная, чуть размытая, словно на любительской кинопленке, в очках Wayfarer и купальнике Missoni, она нетерпеливым жестом убирает под тюрбан выбившиеся пряди волос, балансируя на этих самых скалах, и зовет меня, чтобы я вылез из лодки, зовет: «Дерек, Дерек», — зовет, потому что пора домой. И лишь когда солнце опускается наконец за холм напротив, чары рассеиваются, все из охряного становится серо-голубым, я снимаю ненужные больше темные очки и обнаруживаю, что плачу.
Мимо проходит Манон и видит меня. Приостанавливается на долю секунды, она видела мое лицо, слезы, и как я скорей опять надеваю темные очки, и как я отвожу глаза. Тоже отворачивается и идет дальше.
Она тоже в темных очках, хотя уже темнеет. Теперь она платиновая блондинка, с короткими волосами, чуть ниже скул. От нее остались кожа да кости. Губы настолько пухлые, как будто ее избили. В плеере последняя песня Шэгги под названием «Шлюхи», она ее закольцевала. Вкус у нее всегда был