отстойный. Идет медленно, вихляя бедрами, как грошовая потаскуха. По шаткой походке я понимаю, что она только что блевала. А еще я знаю, что нашли бы у нее в крови, если б взяли анализ. Знаю, что она ненавидит себя. Знаю, что меня ненавидит тоже. Тем лучше, моя совесть спокойна.
В нереальном освещении этого клипа она похожа на мертвого идола.
Она скрывается в пул-хаусе, и я догоняю ее, чтобы трахнуть.
С каждым днем она становилась все больше похожа на Жюли, а мне становилось все неуютнее. Жюли была аристократка — точеное лицо, звонкий голос, идеальная прическа даже в море. Манон как была другой породы, так и останется. Ее сходство с Жюли было странным и пугающим, она походила на Жюли, облитую кислотой, ссохшуюся, деградировавшую, словно ее вырвали из позолоченной тюрьмы и избили до полусмерти. Она походила на ту развалину, в которую, наверно, превратилась бы Жюли, если б осталась в живых. И я был в панике, я уже говорил себе: слава богу, что ее нет в живых. Я говорил это себе, когда просыпался первым и видел Манон, растянувшуюся на животе поперек кровати, Манон, чья утраченная невинность возвращалась к ней во сне, разливалась по ее лицу, пока она, в свой черед, не просыпалась, не приходила в себя и не замыкалась, заметив мой взгляд, и не кидалась в ванную малевать свою блядскую боевую раскраску, я говорил это себе, когда разглядывал ее первые фотографии, пухлые щеки, кольца каштановых волос, благодарный вид, я говорил это себе еще четыре дня назад, по дороге сюда, но сегодня уже не знаю, что и думать, и чувствую, что дошел до ручки.
Мы уехали из Монако после бредовой бессонной ночи, когда мы ничего не делали, только кружили по комнате, куря сигарету за сигаретой, глотая стилнокс за стилноксом, не понимая, откуда навалилась эта тоска, а главное, не говоря ни слова, «25-й час» на DVD заело, он то включался, то выключался опять, неизвестно почему, от этой музыки можно было сдохнуть, мы заказывали что попало в рум-сервисе, чай, коктейли, яичницу с трюфелями, сигареты с ментолом, а когда приносили заказ, нам уже ничего не хотелось, и мы все отправляли обратно на кухню и через пять минут заказывали снова. Мы пробовали сыграть в триктрак, но Манон постоянно пыталась жульничать, пробовали смотреть кино, но нам постоянно звонили и приглашали на официальные и неофициальные обеды, в казино, в «Джиммиз». Боно, звавшему посидеть в «Сасс», я ответил, что сегодня вечером хочу только одного — чтобы мне дали спокойно подохнуть, а Манон, выхватив телефон, заорала, что ей нечего надеть, и бросила трубку. По-моему, больше всего ее волновала последняя обложка, английский GQ, она считала, что там не хватает ретуши, говорила, что из-за кругов под глазами, накрашенных бровей и торчащих скул выглядит как готичка-лесбиянка и постоянно твердила: «Ты видел, какая у меня рожа в GQ? Ты видел, какая у меня рожа в GQ?», «Небось сейчас вся Англия надо мной стебется: я похожа на Кайли Миноуг без макияжа, а не на Викторию Бекхэм до пластической операции и не на Лару Флинн Бойл в «Вэнити Фэйр» на прошлой неделе!» — а я, отметив про себя, что в следующий раз надо выбрать фото получше, отвечал: «Да, но Кайли, Виктория и Лара не мои подружки», — что привело ее в крайнее раздражение (все, что я говорил, приводило ее в крайнее раздражение), и она крикнула: «Я не хочу быть просто чьей-то подружкой!» — на что я возразил: «Нет, ты не права, цыпочка, я знаю кучу девиц, которые очень бы хотели быть моей подружкой», — а когда она повернулась ко мне, вся ощетинившаяся, готовая вцепиться когтями мне в лицо, добавил: «И весьма недурных!» — к счастью, в этот момент в комнату влетела громадная оса-мутант и начала разгуливать по опухшей физиономии Эдварда Нортона, и этот «отвлекающий маневр», так это зовется на военном жаргоне, спас меня от жестокой смерти, Манон втянула когти, подпрыгнула и начала метаться как полоумная с воплем: «Убей ее, убей ее, убей эту мерзость», — что я доблестно и совершил при помощи преступного GQ, и когда опасность миновала, Манон бросилась мне в объятия, шепча еле слышно: «Ее больше нет?» — и я показал ей GQ с трупом осы, прямо между бровей готички-лесбиянки, и она расплакалась, всхлипывая: «Большего я и не заслуживаю!» — и тут мы оба с облегчением обнаружили, что встает солнце.
Мы уехали очень быстро и очень грязные, потому что в душ идти не хотелось, с собой мы взяли только альбомы The Gathering, Counting Crows и Нины Симон, но в конечном счете слушали по кругу одну-единственную песню, «Don?t Let Me Be Misunderstood», потому что хоть и не спали уже несколько дней, от этой музыки, и рассветного солнца, которое с головокружительной быстротой поднималось над узкой прибрежной дорогой, и запаха кофе, и ветра в волосах нам казалось, будто мы заново родились, и я смотрел на Манон в джинсах, в простом белом топе, заляпанном кофе, с развевающимися волосами, в огромных темных очках кинозвезды, на ее босые ноги на ветровом стекле, слушал, как она распевает во все горло и смеется, слыша, как я подтягиваю припев, и тут я четко увидел, прекрасно сознавая, что это полная галлюцинация, рожденная стилноксом, прогрессирующим распадом моего мозга или просто-напросто усталостью, увидел, как лицо Жюли, непорочное и безмятежное, печальное, как прощание, поднимается надо мной и лопается как мыльный пузырь, и в ту же минуту Манон прижала мою руку к рулю, чтобы я обратил внимание на какое-то облако, похожее на нее, и сощурилась, сдвинув брови, и спросила: «Когда мы приедем?» — а потом зевнула и положила голову мне на плечо, и я сказал себе: «Блин, до чего же я счастлив».
Мы приехали в Сен-Тропе, где родители оставили мне этот дом, в котором я столько времени провел с матерью. Отец ни разу не возвращался туда после ее смерти, покуда не женился на этой шлюхе Анке, которая не мыслила себе конца июля нигде, кроме как в Сен-Тропе, и нигде, кроме как в моем доме, потому что у нее была морская болезнь, она ненавидела «Библос», а других четырехзвездных отелей люкс в Сен-Тропе не было. Тогда отец снова открыл дом, расчехлил мебель, снял со стены портрет матери и отдал на растерзание ее комнату. Анка, со свойственным ей прекрасным вкусом, деликатностью и скромностью, непременно пожелала «сменить декор», и дом утратил безумный стиль шестидесятых и стал страшно пошлым, с совершенно невыносимым кричащим налетом интерьерных журналов: этой женщине непременно нужна была белая кожа, розовый мрамор и джакузи во всех комнатах, и колонны, и башенки, она заставила содрать ярко-синюю мозаику со дна бассейна и перекрасить его в модно-бирюзовый цвет, снесла старую каменную стену над бассейном, на которой моя мать столько лет разводила цветы, расширила бассейн, соединив его с морем, выкосила под корень розарий ради вертолетной площадки, и в доме моего детства, такого dolce vita, [24] такого riviera,[25] такого «Tender is the night»,[26] прелести стало не больше, чем в калифорнийской старухе после лифтинга.
В то время мне было четырнадцать, при одном упоминании матери у меня кружилась голова, и я возненавидел эту женщину, к которой прежде испытывал лишь смутную антипатию и, от случая к случаю, презрение. Я спросил ее:
— Скажи, цыпочка, зачем ты ездишь в Лас-Вегас, любоваться архитектурными красотами?
— Нет, — возразила она, — чтобы ходить в казино и спускать там бабки твоего старикана-папаши.
— О, а когда ты сгребаешь фишки, то думаешь о своем прошлом грошовой проститутки и говоришь себе, что гордишься пройденным путем?
— Дерек, — усмехнулась она, — почему ты никогда не называешь меня мамой?
— Потому что… ты всего лишь неудавшаяся Ивана Трамп.
— Гаденыш, я тебя оставлю без наследства!
— Думаю, ты не совсем точно представляешь себе смысл понятия «единственный сын».
— А думаешь, твой отец сумеет представить себе смысл понятия «единственный сын на героине»?
— Я никогда не кололся, и ты это прекрасно знаешь.
— Важно не то, что я знаю, важно, что я ему скажу… А потом, ты этим и кончишь, Дерек, поверь, ты этим и кончишь…