– Да, парень, ты тоже… – удивился он и вдруг снова затрясся. – А знаешь, смешно получается, как в анекдоте про слепого удава и слепого кролика… Тебе сколько лет?
– Четырнадцать, – соврал я.
– Э, молодой совсем! Пошли, прогуляемся!
Так я познакомился с Харальдом, официантом «Невидимки». Харальд был наполовину араб, родом из Гамбурга. Он плохо видел с детства, с каждым годом хуже и хуже и совсем ослеп к двадцати двум.
– Темные рестораны – это очень старая выдумка, – говорил он. – В Гамбурге их несколько, я работал во всех по очереди. В одном хозяин был другом моего отца. А отец торговал автомобилями. – Тут голос его словно поднимался по лесенке вверх и расплескивался смехом, немедленно приводящим тело в неустойчивое, трясучее состояние. – В первый и последний раз я сел за руль в восемнадцать лет – и почти сразу влетел в соседский забор. Собаку задавил, клумбы все вверх дном перевернул – умора!
Темнота, в которой обитал Харальд, была не черной, как моя. Перед его взором постоянно было белое. Впрочем, какое-то движение и иногда цвета он все-таки улавливал и сообщал мне об этом с гордостью.
– Как в телевизоре. Картинка нормальная, потом бац – вылетает зеленый цвет. Все становится фиолетовым. Потом бац – красный уходит… И так далее, пока не останется белый экран. Но иногда какие-то контакты там перемыкает, и то зеленое появится, то красное.
Передавая ему мои ощущения окружающего мира, я прислушивался к себе, пытался понять, что же такое позволяет мне ходить по улице и не натыкаться на углы.
– Движение воздуха, – говорил я, – и тепло…
– Круто, парень! – задумчиво говорил Харальд. – Получается как инфракрасная техника. Слыхал про такое?
– Нет.
Харальд объяснял. Он очень любил технику и мог часами рассказывать про принцип действия всяких приборов.
– В общем, на этой инфракрасной штуке можно видеть все. И даже лучше, чем нормальным глазом. Тренируй это умение – оно тебе поможет.
Моя жизнь изменилась. Сначала, выходя из дому, я делал вид, будто иду на автобус до школы, а на самом деле брал такси до Пренцлауэрберг. Мы встречались там с Харальдом, сидели во двориках и болтали о всяком. Он покупал пиво, я ничего не пил, просто слушал. Подаренные деньги таяли, и я спросил у Харальда, как ездить к нему на общественном транспорте. Он сказал, что я должен ехать на том же автобусе, что и в школу, но в другую сторону, до конечной. А там он меня встретит и покажет, где пересаживаться. Так впервые я попал на Алек-сандерплац.
Вечером, среди остывающих стен и прохладного воздуха в Берлине есть теплые, магнитные места – телефонные будки. За толстым стеклом, металлическими или пластмассовыми перекладинами горит слабый электрический свет – интимное тепло тлеющей спирали. Люди, минуту, час, полдня назад заполнявшие собой будку, оставляют там кто свое дыхание, кто – жар трения резиновой подошвы о резиновый же пол, кто – бутылку пива, холодную, со стекающей обратно на донышко пеной.
Я позвонил ей из ближайшей к моему дому телефонной будки в тот вечер. От трубки пахло застарелым алкоголем и слегка горелой пластмассой, слышно было плохо, но голос на другом конце оставался таким же, как тогда, когда на следующий день после нашей первой встречи она звонила мне.
– Я неважно себя чувствую. Наверное, не смогу прийти…
– Ненадолго… Или… Давай я приду. Принесу что-нибудь. Лекарства там…
Она коротко засмеялась.
– Что ты, какие лекарства! Аптеки закрыты. И потом, у меня не прибрано – я не могу так принимать гостей.
Мы еще поговорили, и она повесила трубку. Я стоял в будке.
Она отказалась от моего посещения, но отказалась неуверенно, и я, стоя в будке, медленно прокрутил в голове весь разговор, вспомнил, как мы сидели в кино, и она говорила, что ей не скучно, когда было скучно, как ее низкий, насмешливый голос колебался, неестественно растягивая гласные, когда она говорила, что навещать ее не стоит. И быстро, само собой созрело решение все-таки зайти к ней. Я пошел в сторону Александерплац. В воздухе порхала цепенящая прохлада, как иногда по утрам бывало в моей ванной, асфальт остывал, двумя ледяными дорожками лежали в нем трамвайные рельсы. Люди на улицах попадались случайные и быстрые: они неожиданно появлялись из дверей домов и, взбивая воздух, в несколько шуршащих прыжков исчезали на другой стороне улицы. В пекарне возле Вайнмайстерштрассе я купил шесть пирожных, основательно помучив продавца турка, заставляя по очереди вынимать из стеклянного холодильника содержимое и показывать мне.
– Das ist auch gut, und das ist auch gut! – выстреливал он на своем чудном, словно разрезанном на куски и неправильно склеенном немецком. – Warum in Sonnenbrillen? Ziehe die Sonnenbrille aus, so siehst du nichts![20]
Я нюхал сжавшееся в объятиях холода тесто, застывшую неживую массу крема, быстро набиравшую в себя тепло слякоть варенья и выбрал наконец что-то похожее на десерт в «Невидимке». Турок облегченно завернул мою покупку в бумагу, ткнул в руку пластиковые ручки пакета – и я пошел дальше.
Дома с горящими, погасшими или еще гаснувшими окнами мелькали – я шел быстро. Воздух был как будто стеклянный и немного чужой, незнакомый; я раздвигал его, проходя по тихим улицам, спускаясь в гулкую трубу подземного перехода, проходя по Александерплац с ее лиственным шуршанием спящих деревьев и мерным электрическим гудением. Теперь я шел по огромной аллее, где мы недавно гуляли и где мне впервые повстречался броневик. Дома, кажется, были те же – я специально потрогал гладкий камень стены и стекло витрин. Другая сторона улицы тонула в прохладе ночи, ветер легко и ласково двигался, будто трогая поверхность огромного, спокойного моря, деревья поднимали тихое лопотание, похожее на звук далекой волны, и снова стихали – я плыл, и в ночном мире было мне много места.
– Сейчас, – говорил я себе, – этот дом кончится, будут деревья, потом снова такой же каменный бетонный дом – и тогда направо, а там я найду.
Воздух вдруг взорвался резким лающим звуком сирены, и мимо пролетела большая машина. Ничего, спокойно, сейчас я буду у нее, она обрадуется, у меня вкусные пирожные – поставим чай, мама говорила, надо много пить чаю, когда болеешь. Я повернул в боковую улицу, ноги мои гулко зашаркали по асфальту. Опять промелькнул кто-то быстрый, щелкнула замком дверь, и я еще прибавил шагу – странно и чудно было на этих улицах без людей. Вдалеке вдруг что-то треснуло как далекий фейерверк, потом бухнуло несколько раз, будто по железу. Стройка, подумал я, работают ночью.
Улица искривлялась, я шел, не припоминая, чтобы мы здесь ходили, и почему-то нисколько не волнуясь. Там был железнодорожный мост, мы проходили под ним – значит, ходят поезда, а их всегда слышно. Потом еще один мост, через реку – и реку я тоже почую за километр. И думая это, я вдруг почувствовал спереди что-то знакомое, но чего быть здесь не должно было, оно вдруг расправилось передо мной, и, чем ближе я подходил, тем становилось яснее: стена. Поезда, правда, где-то ходили, я слышал далекий перестук – и это было за стеной. Справа же я вдруг почувствовал неблизкое, но тревожное и неприятное шевеление. Что-то происходило там, и чем больше я прислушивался, тем яснее понимал, что там были люди. Я аккуратно двинулся вдоль стены, подальше от звука. Жизнь, ворочавшаяся за бетоном, была беспокойная и неприятная – происходило явно что-то такое, о чем мне знать не надо, но вместе с тем что-то знакомое, волнующее.
– Нацисты, – сказал я и сделал еще два шага вбок.
За стеной пахло темной расправой, но не такой, далеко не такой, как в подворотнях Пренцлауэрберг. Здесь не было пьяного дыхания, не было удалого гиканья – а была магнетическая осторожность и сдержанная сила, как у любовников, трогающих друг друга в ресторане под столом втайне от сидящих рядом жены и мужа.
В этот момент из-за стены раздалось несколько сухих хлопков, и следом тихая настороженная деятельность превратилась в бурю: кто-то бежал, раскачиваясь и хлопая одеждой, в мою сторону, а кто-то другой, за стеной, удалялся, спотыкаясь, гремя железом, падая и все же неуклонно исчезая.