шмаках парусных возит. Деньгу загребает, ирод.
— Загребает, конешно, — миролюбиво согласился старик. — На то он и купец. Да и в его, купца, положение тоже все-таки войти надо. Когда деньгу загребет, а когда и нет. Откочуют аулы в степь — сиди тогда, жди, как рак на мели…
— А не шалят здесь? — спросил Михайла.
— Бывает, и шалят. Иной мергень не только дичь, но и нашего брата зацепить норовит. Да корысти немного. Окромя рыбы — что с нас взять?
— Чего же плыть сюда, если голову потерять можно? Рыба-то везде есть…
— А соль? — зло сощурился Федосей. — Рыбу без соли не сохранишь. А на соль налог в Россее, знаешь, какой? Не укупишь. А здесь — вон, в озере лопатой греби.
— Да, — старик завздыхал, — соль тут даровая, хорошая да и вкусная. И Лошкарев купец ее возит.
— Где ж он останавливается?
— А на мысе Карган. Там и пристань есть.
— Далеко ли отсюда? — Михайла затаил дыхание.
— А вон — за косой, — старик вытянул руку.
Федосей взглянул на Михайлу, ничего не сказал. Михайла отвернулся равнодушно. Помолчали…
Близок ты, значит, оказался, близок уже, поручик, к тому кладу. Ну? Как же он говорил тогда, пискун верный, Емельяну Ивановичу? «…На том берегу мыс Карган, на нем же пристань. От мыса Карган на полдень по берегу полдня ходу пешему — холм, на холме — гриб каменный. От гриба, на полночь, сто шагов мерных отложив, камень найдешь. Камень отвали, и там яма, щебнем засыпана. В яме золото. В горшках…»
Поели горячего. Начало в сон клонить. От костра угли одни остались. Николка прикорнул, глаза смежил, губами зачмокал. Спит, на губах улыбка сладкая плавает.
Старик долго кряхтел, крестился, шептал что-то про себя, имя господне поминая. Затих. Один Федосей не спал. Сидел, колени обхватив, на уголья смотрел. Косил глазом на Михайлу. Молчал.
Была вокруг тишина великая, без ветра. Море спало. Михайла навзничь лег, в небо уставился. Раскинулось оно над ним чашею. Звезды — мохнатые, крупные, таких и нет в России, — сияли, мерцали над ним.
— А что ты, Михайла, дальше-то делать будешь? — Федосей зевнул, посучил босыми ногами. — С нами аль как?
— С вами мне никак нельзя, — раздумчиво ответил поручик.
— И то…
— Поймают здесь. За море бы утечь, в Персию, што ль, или еще далее…
— Дело…
— Все дело — как. На мыс Карган сходить, посмотреть…
— Дело! Только поберегайся…
— А что?
— На шмаках лошкаревских нет-нет и солдаты бывают. С офицером. Смотри.
— Добро, коли так.
На том и заснул Михайла незаметно, лицо к небу обратив.
VI
Утро настало опять тихое, ясное. С ракушечного свода стекала влага. Капли шлепались наземь звучно, отчетливо. Михайла приподнял голову. На небе уж взошло солнце, озарило водную пустыню.
Поели ушицы. Собрался Михайла.
— Ты берегом, берегом, — наставлял его старик. — А в случае чего обратно приходи. Нам руки-то нужны.
Зашагал. Немного времени минуло, добрел до мыса.
В море выдавалась пристанька. Невелика, для лодок только и пригодна. Корабли-то, конечно, мелководья ради, поодаль от берега становились.
У пристаньки — вехи из жердей торчат, шалаш серым войлоком крыт. В шалаше под бараньим тулупом мужик спит. Ноги голые наружу выставлены.
Походил Михайла, поглазел вокруг, у шалаша стал, кашлянул вежливо. Мужик заворочался, скинул тулуп, вылез — морда красная, волосья спутанные на глаза падают, в черной бороде шерсти рыжей клок.
— Кто таков? — спросил сипло. — Чего надо?
Михайла объяснил. Сказал, что у кайсаков зиму зимовал, а теперь подаваться куда ни то придется, потому-де как в пустыне сей скука и все голо.
— Подаваться? — мужик задрал бороду, зевнул. — А куда? Куда подаваться хочешь?
Михайла промолчал.
— Податься отсюда всякому любо, — чернобородый вздохнул. — Да не так-то оно просто. А ты садись, — махнул он рукой. — Садись. Вот меня, скажем, взять. Сижу я от Лошкарева купца здеся на мысу, как Иов, и зноем меня палит и жжет. А купец тот платит скудно и кормления же дает мало. Оно, правда, — рыбы вдоволь. Но — поживи тут, поешь ее с мое — и в рот не полезет. Тоска тут. Скука.
— А чего ж сидеть?
— То есть, чего мне тут делать? А вот слушай. Лошкарев сюда из Астрахани на шмаке своей муку возит. Трухменцам продает, ну и кайсакам, если случаются. А я в отсутствие его всем и каждому говорю, что, мол, скоро мука будет и можно не сомневаться, ждать.
— Слушают?
— А как же! Вон — несколько аулов поблизости осели. Старшины там ихние. Ждут. Лошкарев тут был уже три раза, а через недели две и опять будет.
Мужик встал, сходил к колодцу невдалеке, вытащил воды в кожаном мешке, напился, плеснул себе в лицо. Вернулся, опять сел, заговорил, глядя в море.
— Таково служу купцу астраханскому. Хорошо. Теперь сам себе думаю: неужто службы лучше сей не нашел, как на краю света на горючем песке сидеть и слезами умываться? Выходит, не нашел. А почему? А потому, что изринуло меня отечество любезное из лона своего.
Михайла помычал сочувственно. Мужик набрал песку в жменю, руку приподнял, побежал песок наземь струйкой тоненькой с еле слышным шорохом. Мужик смотрел на него задумчиво, рассказывал не торопясь.
— Ярославские мы, крестьянского звания. И отцы, и деды наши за государями всея Руси записаны были, и никого более мы не знали. На земле сидели, землю пахали, кормились. Платили казне оброк, повинность извозную исполняли. Трудно, конешно, иной раз бывало, а жить все-таки жили. И я тоже — за батюшкой да за матушкой жил. Во младости ни об чем не думал. А когда оказался на возрасте, то попал по мирскому приговору в рекруты. Известно: мир — сила. Кланяйся да молчи. Кончилась на том моя первая жизнь. Началась вторая в Ингерманландском карабинерном полку. Ремни, косы, фухтели, казармы солдатские. Где только не был! Шутка ли! Двадцать пять лет. Походил по белу свету. Пять раз ранен был. В госпиталях валялся. Последний раз под Хотином с турком баталию имел. И там вот, под Хотином, я как раз двух турецких офицеров в полон и взял. Отличился. Тут и срок мой подошел. Хорошо. Послужил отечеству, цел остался. Теперь домой. Не шел — летел. Усы отпустил, медали начистил. А что толку? Лучше бы мне в родные места и не возвращаться. Ни батюшки, ни матушки. А мужики в деревне уже не казенные, а господина Лупандина крепостные. Так-де государыня императрица распорядилась. Потому и ты, мол, тоже, защитник отечества, господина Лупандина смерд и холоп, и его над тобой полная существует воля. Спасибо, думаю, матушка государыня, пожаловала ты нас, узаконила. Конечно, ее сила. От силы и закон. Но кто же таков, к слову сказать, сам господин Лупандин? А родом своим он, оказалось, от смердов недалеко ушел. Всего-навсего сторожа ростовского Борисоглебского монастыря — сын. И в свое время он же, Лупандин, за небытие у присяги, в солдаты записан в Преображенский полк, и служил там писарем, и