«Там, видать, также сидит дежурный, – подумал классик, – опять предстоит объяснение».
Хождение по коридорам, от дежурного к дежурному, продолжалось минут пятнадцать, классик сделался зеленым, как после тяжелого полета. Его начали одолевать нехорошие предчувствия, губы тряслись, он уже прокручивал в мозгу свою жизнь, особенно последние три месяца, пока находился в Крыму, и безуспешно пытался понять, в чем же провинился перед Сталиным? Нет, ни в чем, он чист перед товарищем Сталиным, чист и свят, открыт, как перед Богом, весь на ладони, и нынешние проходы по коридорам – чистая случайность, служебная забывчивость помощников великого человека, скоро он увидит Сталина и все разом встанет на свои места.
Наконец он вошел в последнюю дверь, указанную очередным дежурным, и очутился в огромном мрачном зале, где не было мебели, ее будто бы специально отсюда вынесли. Недобро поблескивал хорошо натертый паркет, в нем отражался свет огромных тяжелых люстр – их было несколько, четыре или пять штук, по тонне весом, ничего не понимающий классик не смог даже сосчитать – он вошел в зал и надеялся увидеть в нем Сталина, по обыкновению приветливого и насмешливого, но не увидел никого – зал был пуст.
Стены завешивали тяжелые, монолитные, словно вырубленные из камня портьеры, окон не было. Наверное, они были, но под портьерами не угадывались. Не может быть, чтобы такой огромный зал был без окон.
Пространство зала невозможно было объять, оно давило, прибивало человека к паркету, плющило, превращая его в мошку, тяжелые люстры, готовые сорваться с крюков, добавляли ощущение беззащитности, никчемности перед громадой зала. «Это ничего, это пройдет… Древние греки строили свои храмы, рассчитывая именно на этот эффект: огромное сооружение и человек – мошка перед ним, совершеннейшее ничто, и иной смерд, стоя перед большим мраморным храмом, чувствовал себя именно мошкой, комаром и покорялся гигантскому объему, готовясь к собственному уничтожению. На этом построены не только храмы – построены целые религии… Но где же товарищ Сталин?» Классик, сопротивляясь давящему чувству пространства, огляделся, сделал несколько шагов по надраенному паркету и поскользнулся – паркет был гладок, как лед.
«Только на коньках ездить, – опасливо подумал классик. На коньках он никогда не ездил, не умел и льда боялся – вот беда, будь она неладна. И где же товарищ Сталин?»
Товарища Сталина не было. Классик хотел приблизиться к портьере, чтобы подержаться за нее, но побоялся – во-первых, паркет такой скользкий, что у него вряд ли устоят ноги, а во-вторых, за портьерой может оказаться охранник, что еще хуже скользкого паркета – охранников классик боялся панически и на то имелись свои причины.
Прошло минут пять.
«Может, отсюда есть какой-нибудь выход, дверь в помещение, где сидит товарищ Сталин, а дежурный мне о нем не сказал?» Писатель огляделся еще раз и тяжело вздохнул – никаких дверей, никаких выходов. Лицо его сделалось бледным, на лбу выступил пот.
Прошло еще пять минут. Лицо классика снова изменило цвет, позеленело, глаза запали, рот увял, сделался дряблым, причудливая чупрынь, украшавшая огромное темя, развилась и превратилась в обычную неряшливую косицу, пиджак под мышками взмок – на поверхность проступили два неопрятных темных пятна, рубашка тоже сделалась мокрой и прилипла к телу.
Прошло пятнадцать минут. Сталина по-прежнему не было.
Классик сгорбился, сделался серым, больным – он вспомнил купидона, уведенного с чужой усадьбы, собственное восхищение, недобрый взгляд одного из рабочих – этим рабочим он не доплатил – среди близких людей классик считался скрягой. Но в уме, в проницательности и таланте ему нельзя было отказать.
Минут через двадцать дрогнула одна из портьер в центре зала, и из-за нее показался Сталин. Очутившись в зале, он неспешно двинулся в мягких кавказских сапожках по паркету, совсем не боясь поскользнуться. В одной руке Сталин держал кожаную папку, в другой – знакомую дымящуюся трубку.
Классик бросился к вождю:
«Товарищ Сталин! – просяще протянул обе руки, будто утопающий, которому не спешили бросить спасательный круг. – Товарищ Сталин!»
Сталин, будто не слыша классика, неспешно одолел пространство зала, взялся рукою за портьеру – за ней находилась дверь, и, не останавливаясь, не поворачивая головы, бросил:
«Стыдно, граф!»
На этом визит классика к руководителю государства закончился.
Когда классик – постаревший на несколько лет, с расстроенными нервами вернулся в Крым, он уже не нашел в своих владениях бронзового купидона – его демонтировали и вернули на старое место.
Пургин своим цепким молодым умом понял тогда многое, ощутил силу, исходящую от Сталина, согнулся от невольного холода, появившегося у него внутри, и постарался скрыться, а после нескольких разговоров с матерью понял, что боится Сталина.
Хотя то, что Сталина боялась и мать, стало для него открытием: собственную боязнь он отнес за счет своей неопытности, незащищенности перед сильными людьми, открытие удивило его, удивление было недобрым – он даже решил, что будет презирать свою мать, но потом наступило внезапное облегчение, словно бы в конце тоннеля забрезжил свет – Вале Пургину показалось, что он все понял. И Сталина понял, и собственную мать раскусил, и многих взрослых, которых знал, – почти все, оказывается, были скроены по одной мерке.
Он подумал, что надо очертить самого себя – нарисовать на бумаге собственный образ и следовать этому рисунку, никуда не уклоняясь от него. Пургин взял лист бумаги, разделил на две половинки. Слева перечислил черты характера, которыми не хотел бы обладать, справа – те, что привлекали его. Из правого списка выбрал черты, которыми, как ему казалось, он обладал, к ним добавил те, что хотел иметь, остальное отмел, из левого – минусового списка также выбрал несколько черт, которые достались ему от матери и Бога. Немного подумав, в отдельный столбик он выстроил те черты, от которых рассчитывал избавиться – их оказалось немного, на большее у него просто бы не хватило воли, потом все смешал, перетасовал – получился человек, а точнее, очень непростая формула и рисованной формулы этой он решил придерживаться твердо.
Ведущими положительными чертами в этой схеме были спокойствие, отсутствие страха, способность «группироваться» – спортивное выражение, – и анализировать любую ситуацию, просчитывать ее. Пургин решил сделать себя сам.
Хотя насчет отсутствия страха можно было поспорить. Сталина он, например, испугался, других же людей не очень боялся. Но мать, взрослый человек, воевавший на Гражданской, ведь тоже боялась Сталина. Значит, главное, не отсутствие – или присутствие страха, – а способность бороться с ним; сумеешь раздавить его в себе, значит, прослывешь смелым человеком – и будешь таковым на деле, не сумеешь – уготована слава труса, и не только слава – участь. Это что-то медицинское, биологическое, Валя Пургин был уверен, что через несколько лет врачи изобретут таблетки, либо порошки, изгоняющие из человека страх, и тогда в Красной армии будут служить только храбрые солдаты… Впрочем, перспектива таблеток и то, что это произойдет лишь в далеком будущем, никак не устраивали Пургина: со страхом надо было бороться сейчас, надо было учиться этому.
Он не боялся ни кулаков, ни налетчиков с монтировками, ни дядь в шинелях с гепеушными петлицами, а вот Сталина испугался. Испугался – это плохо. Подумав, Пургин в строке «отсутствие страха» поставил вопросительный знак.
Еще он обладал предприимчивостью, это тоже положительное качество… Пургин увеличил правый список.
Однажды на улице он, рассеянный, задумчивый, очутился один на один с большой компанией. В Москве шла война дворов, переулков, районов, замоскворецкие воевали с лаврушинскими, сретенские с цветнобульварскими, Стромынка грозила снести и утопить в тихой Яузе Сокольники. Пургин в войнах участия не принимал, но присматриваться – присматривался, понимал, что живет на территории, которою тоже защищают кулаки и в один прекрасный момент ему тоже придется принять бой.
Сердце глухо застучало, отозвалось легкой ломотой в костях и умолкло, Пургин понял, что тот самый «прекрасный момент» наступил, попятился назад от семи надвигающихся на него парней, но вовремя