– Думаю, мы с тобой подружимся.
– Не вижу в этом необходимости.
– Эх, парень, – с чувством произнес Попов. – Что же ты мне грубишь? Лепешка, ручку! – потребовал он у Жиртреста.
– Погоди, дай закончить! – сказал Пургин. – У тебя есть хороший учитель, которому ты подражаешь. Верно?
– Прямо бабка-угадывательница! Предсказательница! Прорицательница! – Попов взял у Жиртреста самописку – тот был у предводителя придворным писцом, либо хранителем стального стила, – нетерпеливо пощелкал пальцами: – Лепешка, бумагу!
Жиртрест выдернул из кармана сложенный вчетверо тетрадочный лист, аккуратно оторвал одну дольку.
– Вот тебе, король кривого удара, мой телефон, – сказал старший Пургину, – позвони!
– Надо ли?
– А что ты теряешь? Я же тебе не предлагаю бежать на колчаковский фронт. Будет интерес – придешь в гости, не будет интереса – не придешь! – Попов сунул руки в косые карманы своей вельветовки и двинулся дальше по проулку, словно командир патруля. Патруль, какой-то вылинявший, покорный, двинулся следом.
Проводив его глазами, Пургин хотел порвать тетрадочную четвертушку с телефоном, но потом передумал – а вдруг сгодится? Порвать ее он всегда успеет.
Выругал себя за резкость – он не должен был говорить Попову то, что сказал. Попов – не Пестик, у которого всего одна извилина, да и то – в заднице, и к тому же здорово приглажена утюгом, и не Жиртрест – Попов сооружен совсем из иного теста. Недаром Пургин все время ощущал спиной опасность, а лопаток вроде бы даже касалось что-то острое, холодное… Он поднял руки, поднес их к глазам – пальцы мелко подрагивали, в мышцы натекла предательская слабость. Хорошо, что Пестик его ни разу не зацепил…
Хорошо другое – то, что два месяца, без перерыва, изо дня в день он не только на занятиях, а самостоятельно отрабатывал по старой книжке «Восточно-азиатская борьба», изданной в 1911 году в Санкт-Петербурге, хитроумные приемы – ох как они пригодились! И что особенно ценно – занятия и книжка учили не только бойцовской ловкости, учили спокойствию, способности давить в себе азарт и подменять безрассудную злость холодом. Умение владеть собой, пожалуй, будет главнее умения хорошо драться. Он ощупал пальцами губы – нет ли крови? Крови не было, но губы так же, как и пальцы, дрожали.
Неожиданно он понял что же объединяет его с Поповым – иначе откуда было взяться ощущению, возникшему в нем – хоть и дрожали руки, и противно приплясывали губы, и лопатками он чувствовал острые уколы ножа, а страха не было, и не было не потому, что он подавил его в себе, – потому что он, один раз глянув в лицо старшего, понял, что тот, как родственник, ничего худого ему не сделает.
– У этого парня, как и у меня, – фарфоровое сердце, – задумчиво произнес Пургин, – и он так же, как и я, боится, что оно расколется. Как же мне тебя прозвать?
Для ориентации, понимания кто есть кто, просто для собственного облегчения Пургин как-то решил, что всем людям, которые будут попадать в поле его зрения, он станет давать клички. Это было удобно.
– Назову тебя Koрягой, – решил он.
В лесу, например, часто встречаются загадочные коряги. Посмотришь на иную с одной стороны – засечешь добрый лик старого мудреца, взглянешь с другой – и уже видишь жутковатую ухмылку куражливого черта, взглянешь с третьей – и не найдешь ни того, ни другого.
Клочок с телефоном Пургин сунул в стол, в дальний угол, где у него собирались ненужные бумаги, время от времени он делал ревизию, вытряхивал оттуда содержимое в железную мусорную корзинку, участь мусора ждала и тетрадочную четвертушку. О драке с Пестиком он уже забыл – постарался напрочь вычеркнуть ее из себя, из памяти. Словно бы драки и не было. Куда хуже было бы, если бы Пестик взял верх.
Видать, в жизни ни что не проходит бесследно – все имеет продолжение: иногда прямое, в строку, в развитие сюжета, иногда косвенное.
Мать в последнее время приходила домой опечаленная, подолгу молча сидела на стуле, сжав коленями руки.
– Ты чего? – не вытерпел как-то Пургин. – Не в себе, что ли?
– Не в себе, – вздохнула мать, вытащила из коленей руки, посмотрела на них тусклым посторонним взглядом.
– Что, устают?
– Хуже. Болят.
Пургин не ожидал, что в нем возникнет такая острая, почти слезная жалость к матери, – она возникла, теплом обволокла горло, натекла в виски: все-таки мать все сделала, чтобы поднять его на ноги, воспитать, одеть, обуть: Валя Пургин никогда ни в чем не нуждался – хоть и невеликая и неказистая была должностишка у матери, а хлебная – в доме всегда бывали качественные кремлевские продукты, в заначке, – Пургин не знал где, – у матери были припрятаны деньги на черный день.
Он опустился перед матерью на колени, погладил ее руки.
– Хочешь, я тебе буду помогать. Воду из крана наливать, носить ее тебе, ведра ополаскивать, выжимать тряпку, а? Слабая, конечно, помощь, но все же.
– Хочу, – мать согласно наклонила голову, – я хочу, чтобы ты вырос человеком.
– Договорились, – Пургин заглянул в глаза матери, и в горле, в висках у него вновь зашевелилось тепло: не глаза это были, а два провала, как у мертвого человека. – Ты чего, ма? Еще что-то стряслось?
– Сталинские апартаменты я больше не убираю, – произнесла мать медленно, угрюмо.
– Ну и что, – Валя, подумав, пожал плечами, – ну и лях с ними!
– Во-первых, это совершенно другая зарплата, а во-вторых… – Мать замолчала, поводила языком во рту, словно бы давя о нёбо ягоду.
– Что во-вторых? – не выдержал Пургин: слишком большая образовалась пауза.
– Во-вторых, это признак недоверия. Мне перестали доверять.
– С чего ты взяла?
– Я это чувствую.
– Что же ты теперь убираешь, какие апартаменты?
– Калининские.
– Ну, это тоже высоко, – засмеялся сын, – это так же высоко, как и уборка сталинских апартаментов. А помогать я тебе буду.
С тех пор Пуpгин стал чаще появляться в Кремле, в ведомстве Михаила Ивановича Калинина, строгости тут были не меньшие, чем в тех помещениях, где работал Сталин, но все же было легче. Да и Калинин – сгорбленный старичок с мягким лицом, знаменитой чеховской бородкой и улыбкой доброго доктора, отличался от Сталина: Калинин, сочувствуя чьей-нибудь беде, мог даже и всплакнуть, и собственным платком вытереть сопли какому-нибудь посетителю, и обласкать, и напоить чаем незнакомого человека, и сунуть в карман бумажную купюру – «на бутерброды», если знал, что у человека нет денег, – это был дедушка Калинин, «всесоюзной староста», – не Сталин.
Валя Пургин полагал, что хозяйство у Калинина должно быть громоздким, многоплановым, как у всякого парламента, а оно оказалось махоньким, как сухонькие кулачки самого Михаила Ивановича – три или четыре отдела, орденские книжки, грамоты, ордена, какие-то значки, парламентские подарки и бесчисленные письменные приборы.
Система награждения была проста, как задачка для третьеклассника – никаких головоломок. Все головоломки решались в других местах – там шла рубка, летели искры, пахло огнем и порохом, в хозяйство Калинина приходил уже готовый разжеванный материал, который Михаилу Ивановичу только оставалось проглотить и подписать соответствующую бумагу.
«Работа – не бей лежачего», – завистливо подумал Пургин, когда понял, что собой представляет ведомство, в котором с мокрой тряпкой орудовала его мать.
Иногда на столах сотрудников наградного отдела Пургин видел коробки с новенькими орденами, незаполненные наградные книжки, задумчиво вертел их, прикидывал на руке вес, – сотрудники не боялись оставлять документы: все-таки это Кремль, в Кремле посторонних не бывает. Пургин много раз задумывался