приклепанных к роскошным кожаным ботинкам, Валя не успел их спрятать, да и спрятать было мудрено – от ботиночной кожи шел такой вкусный запах, что по духу этому их можно было найти где угодно.
– Что это? – Мать рассеянно взяла в руки один ботинок, близоруко щурясь, оглядела лезвие конька. Поскребла по нему ногтем.
– Коньки, – сказал Валентин.
– Я понимаю. Где взял?
– Дали на время. Приятель. Ты его не знаешь.
– Новые коньки? – усомнилась мать. – Я понимаю – старые бы…
– Друг потому и зовется другом, что он готов отдать не только то, что ему не нужно, а то, что ему позарез, по горло нужно.
– Мудрено говоришь, Валя!
– Мам, да этому ты меня выучила – ты-ы… Чего же тут мудреного?
Мать что-то проворчала, лицо ее довольно расплылось, сделалось плоским, и Пургин понял, в чем дело: мать сегодня выпила. От нее пахло кагором. Мать любила это старое монастырское вино, считавшееся целебным – душистое, сладкое, но из всех кагоров покупала только крымский – черный, как деготь, тягучий, искристый.
– Как зовут твоего дружка, я хоть знаю?
– Я же сказал – не знаешь.
– А зовут как?
– Толя. Анатолий Попов.
– Нет, не знаю, – вздохнула мать и опустила на колени тяжелые руки, – дружки какие-то у тебя новые…
– Какие, мам?
– Плохие, – не выдержала она.
– Чем же плох, например, Толя Попов, которого ты совсем не знаешь?
– Да тем, что отдал тебе совершено новые коньки. Никакой нормальный дружок за просто так, за здорово живешь, не даст тебе новых коньков. Если даст, то только старые, дырявые и ржавые.
– Сейчас, мама, поменялись все ценности, – сдерживая себя, тихо сказал Пургин, – все стало другим.
– Мудрено говоришь, Валь. Не зашли ль у тебя шарики за ролики? Больно ученый…
– Разве это плохо?
– Да ты выглядишь старше, чем есть на самом деле, – старше самого себя.
– Мама, это – моя проблема. Я уже перешагнул возраст детской опеки.
На глазах матери показалась слезы, она горестно качнула головой:
– Эх, Валя, Валя…
– Не надо мама, – Пургину стало жалко мать, виски обжало, в них заплескался теплый жидкий звон, – не надо, пожалуйста!
– Боюсь я за тебя, Валь. Время надвигается худое.
– Какое худое? Мы успешно строим социализм, потом будем строить коммунизм, народ поет, он сыт, обут, одет. Чем же время плохое?
– Ничего-то ты не понимаешь, – мать вздохнула, – ничего-то ты не видишь.
Через неделю к Пургину заявился Коряга, улыбаясь, встал в двери.
– Тебя хочет видеть Арнольд Сергеевич. Приоденься – я подозреваю, будет хороший обед.
– Сапфир Сапфирович…
– Что-что?
– Да я Арнольда Сергеевича Сапфиром Сапфировичем зову. Про себя. Я всем для удобства даю клички.
– Сапфир Сапфирович – это красиво, – Коряга задумался, улыбка исчезла с его лица, – значит, и у меня есть кличка?
– Пока нет.
– Еще не придумал?
– Не придумал.
– Но все же дашь прозвище?
Пургин неопределенно приподнял плечи.
– Наверное.
– А какое?
– М-м-м… Я назову тебя голубем мира. Голубь мира – красиво звучит. Как строка из песни.
– А если Сапфир Сапфирович узнает, что ты его так зовешь?
«Но ты же об этом не скажешь, Коряга?» – Пургин помассировал кулаки, самый сгиб, остро выступающие костяшки.
– Но ты же ему не скажешь, Толя?
– Никогда ни на кого не доносил.
Пургин быстро оделся. Слава богу, у него было, что одеть – и пиджак из бостона – правда, неновый, перелицованный, но все же бостоновый. Бостон, даже перевернутый на изнанку, – это бостон, превосходная ткань, сработанная из чистой шерсти, и пиджак был перелицован умело, к пиджаку Валя всегда держал готовыми серые брюки с тщательно отутюженной стрелкой – такой острой, что о нее можно было порезаться, извините за штампованное сравнение, и туфли новые у Вали были – мать постаралась, купила в какой-то там своей очень закрытой лавке.
– А что будет за обед, – спросил Пургин, – и почему я?
– Потому, что ты приглянулся Арнольду Сергеевичу. Только не называй его вслух Сапфиром Сапфировичем.
– Никогда!
– Это ему не понравится.
– А может, наоборот. Не находишь?
– Я-то знаю Арнольда Сергеевича лучше, чем ты, – сказал Коряга, – Сапфир Сапфирович ему не понравится. Хотя если он и узнает, то хорошего отношения к тебе не изменит – Арнольд Сергеевич человек постоянный. А вот ты меня здорово удивляешь.
– Чем?
– Тем, что очень быстро умеешь становиться своим. У меня ты свой, у Арнольда Сергеевича свой. У тебя подкупающая внешность. Не находишь?
Он был прав – Пургин и сам об этом задумывался, и дело тут не в подкупающей внешности, а в чем-то другом, Арнольд Сергеевич– жук осторожный, тертый, старый, не должен был бы с первого раза к себе подпускать, а подпустил, да и Коряга, вместо того чтобы изметелить Пургина всей своей компанией, дал приказ лишь одному мясистому Пестику – есть во всем этом какая-то загадка…
Но какая? Пургин едва приметно усмехнулся – у него дрогнули уголки рта и все, усмешка осталась незаметной, – он почувствовал свое превосходство над Корягой. До превосходства над Арнольдом Сергеевичем еще далеко, а вот верх над Корягой он уже взял.
Коряга ничего не заметил.
Придя к Арнольду Сергеевичу, Пургин обнаружил там двух Арнольдов Сергеевичей и поначалу не понял, кто есть кто – уж очень они были похожи друг на друга, ну просто братья-близнецы, и одеты одинаково, будто шили костюмы у одного портного, а башмаки – у одного сапожника, галстуки тоже приобрели у одного человека в общей лавке, а потом – уже через несколько минут, стал различать: у гостя были более энергичные, более резкие и более молодые, что ли, движения, и глаза были моложе, хотя в голове имелось столько же седины, сколько у Арнольда Сергеевича, и усы были такими же седыми, будто присыпанными рыбацкой солью.
– Платон Сергеевич – мой брат, – представил гостя Арнольд Сергеевич, подчеркнул: – родной брат!
В голове у Пургина мелькнуло: «Может, сделать книксен?»
– Живет в Харькове, заведует лабораторией в институте, специализируется на вредных