непроглядной мге, плавала над городом, но на вымершую улочку их не забредала, обходила стороной, Чернов ни на минуту не выпускал стрельбу из вида, всё время фиксировал, слушал, иногда произносил:
– Из автомата ударили, из старого… ППШ. А это пистолет «макаров». Три выстрела подряд – кто-то очень торопится. Это – «калашников», – фамилию конструктора он произносил на арабско-персидский лад, с ударением на последнем слоге, «калашник?в», – хорошая машинка! А это гулко, будто в пещеру – бур. Лютое ружьё, пуля может оставить дырку размером в ночной горшок. А вот ударила винтовка. Возможно даже, наша трёхлинеечка. Снова «макаров». Расхлябанный, пуля болтается в стволе. Как видишь, Игорь, пистолет пистолету – рознь, – говорил старик, а Пухначев не понимал, как это ствол пистолета может быть расхлябанным.
Вскоре стемнело. Зимние дни в Кабуле коротки, как шаги вороны на снегу: сделает шаг ворона и ногу подожмёт – холодно, короче могут быть только шаги воробья да синичьи скоки. Над городом поднялось маленькое колючее зарево – в центре не жалели электричесва, а окраины были темны.
– Ещё вчера было наоборот, – отметил Чернов, – центр освещался более скромно, чем окраина. На окраине счётчиков нет, кругом беднота, окна выбиты – в лучшем случае завешены одеялом, а греться-то надо, поэтому и подключаются напрямую, где хотят и как хотят, без всяких счётчиков. И жгут энергию нещадно, – Чернов закряхтел осуждающе, перевернулся набок – лежать на жёстком полу ему было неудобно: ныли кости, ныли мышцы, ныло всё, старик кашлял, ворочался, смолил цигарки, но один раз показавшись себе неэкономным, быстро гасил их, а когда сигаретка дотлевала до корешка, прятал чинарик – на чёрный день собирал бычки.
Старик в чёрный день верил, а Пухначев – нет, улыбался над стариком – чудит дед, не может быть, чтобы их не выручили: в посольстве же знают, что в гостиничке осталось два советских человека, не бросят их в беде. «В беде не бросят, – мелькало в мозгу, – как всякие настоящие друзья!»
– Что, тут электричество никто не считает?
– Считают, но не так, как мы.
В темноте около гостинички появились трое. С оружием наперевес – фигуры гостей были едва заметны – ночь в ночи, не различить, ничего не видно, но Чернов засёк их. Ещё далеко от гостиницы, когда они бесшумно двигались по улице – глаза у старика были по-кошачьи зрячи и остры – такому зрению только завидовать.
– Замри! – скомандовал старик, подтянул к себе взрывную машинку. У Пухначева внутри всё сжалось.
Гости остановились у входа, один из них ткнул ногой в дверь, прокричал что-то, потом ударил прикладом автомата по ручке, второй остановил его, негромко произнёс несколько слов. Старик напрягся, стараясь понять, о чём же говорят эти люди, кадык у него с булькающим звуком заездил по шее, Чернов несколько раз сглотнул, Пухначев поморщился – глотает старик слишком громко, люди внизу услышат. Губы старика беззвучно шевелились, лицо похудело, окостлявело, сделалось незнакомым, это было видно в слабеньком отсвете городского зарева. В зареве что-то подрагивало, то вспыхивало ярко, то гасло, – видать, недалеко горел дом, или коптила подбитая из гранатомёта машина.
– О чём они говорят? – шёпотом спросил Пухначев.
Старик не среагировал на вопрос, он даже глазом не повёл в сторону Пухначева, продолжал сидеть на коленях с напряжённо вытянутым лицом, плотно притиснувшись телом к стенке. Чернов, похоже, вообще вдавился головой в стенку, сам стал куском ободранной, плохо оштукатуренной, пахнущей сырой известкой и старостью стены, губы у него по-прежнему немо шевелились.
Снаружи снова послышались удары приклада – звонкие, железом о железо – пластиной, привинченной к торцу приклада, человек бил по железной скобе, бил раз за разом, методически, и Пухначев от ударов вздрагивал, морщился, ощущая, как у него больно дёргается испуганное сердце; старик не шевелился – из металла был сработан человек. Вдруг старик нырком ушёл вниз, прижался к батарее. В ту же секунду непрочную гниль стены встряхнула автоматная очередь – пули рассыпались веером по всей площади, жирно чакая, увязали в глине, в трухе, в материале перекрытий, а что это был за материал – никому неведомо: то ли пакля, то ли стекловата, то ли просто отжившее свой век тряпьё.
Стрелял тот, кто безуспешно долбил прикладом по двери – хоть и хлипка на вид была дверца, плевком насквозь можно прошибить, а устояла, – стрелявший ярился, что-то кричал, а второй, что порассудительнее, привыкший уважать собственность, имущество, успокаивал его, третий же был безучастен, просто стоял в стороне и озирался по сторонам – на чужой чёрной улочке он чувствовал себя неуютно, искал в темноте хотя бы лёгкий промельк света, тень, которая была бы не так черна, как эта вязкая дурная чернота, поверху освещённая далёким заревом и оттого ещё более чёрная, не находил и зябко ёжился – не думал, что ночь так быстро сгустится: почернело всего за несколько минут.
На прощание гости снова дали широкую, во весь рожок очередь по пустым окнам гостиницы и ушли.
– Чего они хотели? – едва слышно, пытаясь унять гулко колотящееся сердце, спросил Пухначев.
– Обычные дураки! – пренебрежительно отозвался о гостях старик. – Говорят только на другом языке, а так – люди, каких в мире развелось полным-полно, с одной извилиной, да и та не в голове, а совсем в другом месте.
– В том, которое подтирают?
– Не все подтирают, – поморщился старик, – эти, например, не подтирают. Извини за грубость.
Полночи не спали, слушали стрельбу, танковое лязганье, взрывы гранат, старик даже в забытьи продолжал фиксировать звуки, определял, из чего бьют, жевал губами, сипел, ворочался, вместе с ним сипел и ворочался Пухначев – батарея была холодной, стылость металла всачивалась в тело, растекалась по жилам и костям, растворялась, оседала в мозгу, руки-ноги мертвели – они были словно чужие.
– Спи, чего не спишь? – посреди ночи внятно произнёс старик.
– Не могу, – признался Пухначев.
– Знаешь что, давай поедим, – неожиданно предложил старик, звучно пожевал губами, сглотнул слюну.
– Как так?
– А вот так! Откроем банку консервов и съедим. А?
Идея Пухначеву понравилась – у него даже слюни потекли, собрались во рту в холодный, отдающий железом комок, он подумал, что весь холод, который они со стариком соберут в этом стылом феврале, навсегда останется в них – никаким уже теплом, никаким югом не выпарить из костей болезненную стынь, не убрать из мозга и мышц воспоминание о том, как им было холодно. Но надежда ещё есть – надо в костерок подбросить немного дров, подпитать себя изнутри… Ах, как хорошо подцепить сейчас кончиком ножа нежную сочную шпротинку и отправить её в рот! Главное – мимо не пронести…
– Юрий Сергеевич, вы – гений! – Пухначев. не удержался всё-таки от «высокого штиля».
Ели они уже давно – перекусили перед самым приходом гостей, пытавшихся проникнуть в отель, – проглотили по куску зачерствевшего бородинского, заели сахаром, запили водой. Вода ошпарила холодом желудки, сбила жеванину, осадила её на дне тяжёлым комком, Пухначев пожаловался:
– Так и до заворота кишок недалеко.
– Эту воду пить некипяченой нельзя, – сказал старик. – В ней водятся холерные палочки.
Пухначев знал, что старик – геолог, много лазил по горам, по долам с посохом и киркой, открывал для людей олово и нефть, золото и жилы с первоклассной, самой чистой в мире медью, но всё это для Чернова было, оказывается, делом проходящим, неглавным, главное – в окрестностях Кабула, в этих голокожих неопрятных горах, в ущельях старик нашёл воду, много воды, вкусной, целебной, в которой нет ни микробов, ни примесей, ни вредных тварей, способных скрутить человека в три погибели – только сейчас Пухначев узнал, что вода – главное дело старика, основная его специальность.
– Чего, чего, чего? – заворочался Чернов на жёсткой подстилке.
– Я говорю, что вы – гений, – Пухначев ожесточенно потёр руки. – Кто бы думал, что зима в Афганистане – такая холодная?
Старик проворно открыл в темноте банку со шпротами, – вкусно и нежно запахло оливковым маслом, маленькими копчёными рыбками. Недалеко, из-за дувала ударили осветительной ракетой, та, сыро шипя, поднялась в низкое небо, утонула в наволочи – световое пятно было расплывчатым, слабым, потом ракета