— Подвинься, он под тобой.
Чулок был подо мной.
Она вытянула его, уселась на стул и начала старательно натягивать, чуть шевеля пальцами на ноге.
— Прости, это я от испуга, — сказал я тихо, кажется, снова узнавая это её, вернувшееся из прошлого, невыносимое спокойствие.
— Ты думаешь, я — другая. Дурак. Это ты был тогда другой. Но того тебя уже нет. А я всё та же.
Она подняла на меня глаза и посмотрела задумчиво и бесслёзно.
— Ты смотришь на меня, как мать на дурного, напроказившего сына, — сказал я, из последних сил и всем своим почти уже растраченным существом надеясь на её возвращение. — Как на сына, да! Я это уже видел в прошлый раз!
— Ерунда, — сказала она, морщась. — Я вообще детей не люблю… Давай второй.
За окном было темно, и опять начинался слабый снег.
Какое-то незнакомое мне, чуждо пахнущее существо, сидело напротив.
Засмеявшись от своей несусветной глупости, я бросил в неё вторым чулком.
Когда мои дни закончатся, не воскрешайте меня: я тут никого не узнаю.
Вонт вайн
Казалось, в целом городе нет ни капли алкоголя. В отеле точно не было.
Он мысленно клял «азиатами» всех встречавшихся ему по дороге. На его «ай вонт бир», «ай вонт вайн» и «ай вонт водка» продавцы в крохотных магазинах отвечали всегда не одним «ноу», а пятью- шестью «ноу-ноу-ноу-ноу-ноу», следом досыпая торопливых слов из своего наречия.
— Но-нно-ннно! — будто погоняя лошадь, в голос пародировал он продавцов, выходя на улицу.
Начиналась жара.
Выбрел к стоянке такси — в отличие от русских, всегда недовольных, с тупыми и наглыми повадками таксёров, местные водилы были чересчур приветливы, суетливы, разговорчивы. Но английский их был громок и безобразен, будто на нём научили переругиваться ворон с галками.
Его вопрос отшатнул сразу нескольких таксёров, зато вытолкнул вперёд одного, худого, глазастого, щетинистого.
— Бир? Водка? — переспросил водила и позвал его за собой сразу всеми руками, подмигивая, причмокивая и чуть ли не присвистывая.
Машина напоминала советскую «шестёрку». Пахло точно как от «шестёрки» — пыльными перинами, в которых завёрнуто промасленное железо.
Они сделали зигзаг по городу и встали возле какого-то неприметного ларька с грязным стеклом и невидимым продавцом в глубине. Из ларька пахло землёй и сыростью — словно там был лаз, в который можно было сбежать при появлении полиции.
В ларьке нашлось всё, что нужно.
Он купил себе тонкогорлую водку, впридачу самый тёмный бир и попросил таксиста отвезти его на большую ярмарку.
Вскрыл булькающее стекло ещё в салоне; таксист запротестовал, но он не послушал.
Слушать стал после того, как отпил отовсюду помногу. Таксист говорил, что если пить на улице, то придёт полиция и посадит в тюрьму надолго — как вора или убийцу.
— Щас, — ответил он. Зажав обе бутылки меж коленей, расплатился двумя мятыми бумажками, накидав из кармана попутной мелочи на задние сиденья, и полез прочь: сначала на асфальт выставил бутылки, а потом оказался весь в солнышке сам.
Оказывается, в нетрезвом состоянии жара переносится гораздо легче. Главное, всё время догоняться, не сбавляя градусов.
На ярмарку он вошёл в облаке благости. Здесь торговали сначала платками и бусами, потом ситарами и гитарами, затем текстами писчей братии — причём братия сама стерегла свои книги, завистливо и заботливо оглядывая прохожих в тайной надежде, что те попросят сочинение с дарственной надписью.
Он и сам был таким. Но сейчас просто шёл вперёд.
В детстве у него был ручной калейдоскоп в форме подзорной трубы: смотришь в неё, проворачивая по кругу, и там меняются разноцветные многоугольные узоры. Сейчас он будто двигался в этих узорах и сам был частью узора — самой яркой, естественно.
Он остановился возле глазастой, с чёрной, густой косою девушки — большие серьги в виде колец, белая шея, строгий пиджак — даже в нём была понятна её большая, острая грудь.
Ноги её показались чуть тоньше, чем ему бы хотелось, и колени чуть костистее, чем надо, — но в любом случае юбка ей шла, и шпильки подчёркивали, что мы имеем дело с достойной особью.
Она явно была неместной — местные так не позволяли себе одеваться; но и не русской тоже — нос с горбинкой, длинные скулы, большой рот — всё это выдавало другую породу; даже язык показался какого-то непривычного, животного оттенка. Таким языком можно вылизывать, например, волчьих щенков. И самого волка тоже можно.
Он видел её впервые в жизни.
— Ждала меня? — спросил он, подняв взгляд от остроносых туфелек к её подбородку, рту, глазам — словно бы измерив рост особи.
Она удивлённо сморгнула длинными ресницами, и тут же её глаза отлично сыграли шипучую смесь лёгкого возмущения.
Приоткрыв губы, она ещё секунду помолчала, потом строго ответила, почти невидимо улыбаясь:
— Со мной так никто ещё не разговаривал.
— Тебя как зовут? — спросил он, ожидая ещё раз увидеть её звериный язык.
Она приоткрыла рот, всё ещё доигрывая возмущение и поэтому не отвечая, а только быстро оглядывая его и даже, кажется, пытаясь уловить его запах тонкими ноздрями.
Он пожал плечами и развернулся уходить.
— А тебя? — спросила она его затылок.
Навстречу ему шли два товарища Гуцал и Ромало, они тоже писали книги — их троих только по этому поводу и доставили сюда, за море. Ромало был привычно мрачен, а Гуцал, как обычно, улыбчив и ласков.
— У тебя водка есть, говорят? — спросили они одновременно.
— Есть, — ответил он.
— Ох, а это кто? — заинтересовался Гуцал, глядя ему через плечо.
Он быстро оглянулся и увидел, что на этот раз его новая знакомая улыбается. Зубы у неё были белые и чуть большие, чем у его соотечественниц.
— А вы… кто? — спросил Гуцал у девушки с косой.
— Я — палестинка, — неожиданно внятно ответила она, улыбаясь, но глядя не на Гуцала, а только на него.
Он заметил её взгляд.
— Я давно хочу в Палестину… — сказал он, повернувшись вполоборота, и, вдруг засмеявшись сам себе и своей нетрезвой дури, добавил: —…и в палестинку!
Ромало хохотнул, что в его случае всегда было удивительным: обычно он смотрел вниз и в сторону из-под мрачных бровей, находя главную радость лишь в неустанном чередовании пятидесяти грамм с дешёвой сигаретой.
Гуцал же, в ответ на шутку, порозовел настолько восхищённо и болезненно, словно та, с языком и белыми зубами, вдруг приоткрыв полы пиджака и с приятным стрекотом распечатав четыре верхние пуговицы своей белоснежной рубашки, мгновенно показала ему грудь.