с компасов, рюкзаков, ракет, сухого калорийного пайка, кончая специальными знаниями, какими обладают обычно бывшие лесники, пастухи, охотники всех рангов и сословий.
Трудно переоценить значение этого документа для партизан, тем более, что в нем скрупулезно были указаны маршруты и с точностью до минут обозначено, в какое время на какой поляне или вершине должна появиться та или иная часть. Одним словом, все предусмотрели, все расписали и даже заранее оповестили население Крыма по радио: 'Ждите: через пять дней жизнь на полуострове нормализуется. С «бандитами» будет покончено'.
Надо сказать, что несколько раз, оторвавшись от преследователей, партизаны тоже слушали юлящий, противный до судороги в челюстях 'Голос Крыма'.
— Вот брешет, вот брешет, — удивленно наклонялся над рацией бедовый парень Николай Гордиенко. — О, чуете? Аж на лапах приседает перед хозяином.
— Окружили нас, значит, гранатами забросали и, как звать, забыли, — Митя Аверьянов тоже говорил удивленно, но неторопливо, будто прислушиваясь. — Подрастерялся парень, если на такую липу пошел…
'Парень' — это в понимании Мити был сам Манштейн, очевидно и в действительности обескураженный результатами «прочеса», который первоначально представлялся ему чем-то вроде успешной прогулки. Во всяком случае, после боев под Севастополем карательный марш по свежему воздуху и зеленому лесу мог бы выглядеть именно так, и вот…
Самойленко тоже слушал радио, кривил запекшиеся губы, но считал: лучше агитации в нашу пользу не придумаешь. Чего стоит немецкая похвальба — в этом они сами расписались. А «Голос» юлил между тем, перечисляя якобы отбитые обозы, толпы идущих в плен, и опять заверял: мирное население может чувствовать себя в безопасности…
— Наши, значит, отцы, сестры, дети, — он покосился на ухмылку Николая, на его поднятый, требующий тишины палец, — могут теперь, говорю, спать спокойно: и ты, Гордиенко, убитый, и я.
Гордиенко кивнул пальцем, ближе наклонился к коробке приемника:
— Ничего, воскреснем, не журись, Миша! Ишь, собака: сто тридцать убитых под Абдугой насчитал, а там и одного не было…
…На пятый день точно в назначенный час «прочес» заканчивался. Пели немецкие рожки, спускались в долину танкетки, шли несколько поутратившие самоуверенность пешие и конные части. Все пункты встречи, все часы были соблюдены с возможной скрупулезностью, но что-то покатилось не по правилам…
Ах, это 'не по правилам!' Как выбивало оно из колен привыкших главным считать слово «порядок». Порядок, безапелляционно установленный на захваченной земле: 'За невыполнение — расстрел'! Порядок, предусмотрительно расчертивший лес на клеточки и все-таки не обеспечивший успеха 'Черной тени'.
Партизаны смотрели на немцев сверху. На всю эту стройную кутерьму сборов и понимали: остались жить. Вернее, остались живой, боеспособной воинской единицей. Впереди были новые испытания, очевидно, не менее жестокие, а теперь надо было только перейти дорогу, идущую через Бешуй на Алушту.
Выбрали минуту, ринулись одним духом на косогор из редколесья. Ноги уже разбежались по сухой траве, как вдруг из-за поворота показался конный взвод румын. Партизаны оцепенели: еще бы! Один призывный выстрел, и сюда ринется вся техника, вся двадцатитысячная сытая сила.
Но и румыны понимали: если выстрелят, через пять минут от взвода ничего не останется. А может быть, им к тому же надоело воевать за интересы 'арийцев'?
Вспоминают: Македонский окликнул пленного румына по фамилии Апостолов, по имени Тома:
— Томка, переведи им: будут молчать, мы их не тронем.
И румыны ответили:
— Благодарим за великодушие.
Но иные утверждают: разминулись безмолвно, в сухой, напряженной тишине, перевели дыхание, когда офицер отпустил шенкеля, послал лошадь вперед.
О доброте
Сначала Михаил Федорович Самойленко рассказывал о хорошем повороте под Приятным Свиданием. Там достаточно было двух шашек тола, чтобы пустить под откос целый состав. И, главное, шашки маленькие, а каша получается из платформ с орудиями, вагонов с боеприпасами — хоть три дня растаскивай. Очень хороший был поворот, и говорить нечего…
Но потом от поворота, от взрывов, которые хоть как-то помогали Севастополю, мы вернулись в разговоре к декабрю сорок первого, Самойленко вспомнил операцию в Шурах. И тут я не в первый раз, слушая его, стала думать о доброте, отвлеклась от тактической задачи. Может быть, потому, что сам Самойленко сказал о ней быстро: в тот раз операция в Шурах прошла удачно, только он сейчас не помнит точно, не то одиннадцать машин они уничтожили и девять офицеров-карателей, не то, наоборот, девять машин. А потом надо было возвращаться в лагерь, снова переходить вброд декабрьскую Качу.
— Вода в ней была такая, сердце заходилось, — вот так, — Михаил Федорович сжал кулак, да еще пригнул его книзу и вдруг посмотрел на меня выцветшими удивленными глазами, будто это не он мне, а я ему рассказывала о том, что даже кони пали в том походе, а люди выдержали, перегрузили на себя пулеметы — пошли…
Правда, когда поднимались с последнего привала, двое не смогли. Но он им влил в рот из фляжки спирта, ничего — встали. Точно так же и на следующий год летом, после падения Севастополя, после 'генерального прочеса' не смогли они добраться до своих баз на горе Черной — оцепенели от усталости. Сидели, привалившись к горячему сухому откосу — даже злости не было, только в ушах звенело, как будто тоненько и страшно пел им отходную веселый немецкий рожок на земляничной поляне… Потом двое или трое поднялись все-таки к соснам, где в тайниках оставалось немного мяса, принесли остальным. Он его опять резал на тонкие ломти, и опять встали — молодые…
Это теперь болят давно зарубцевавшиеся раны, убивают забытые контузии, так что и не хочется перебирать старые фотографии: того нет, того нет, этот никогда уже не приедет погреться на судакском пляже. И самый любимый друг, бывший командир соединения Михаил Андреевич Македонский, тоже не приедет, не спросит, глядя на праздничные горы:
— Миша, а помнишь, как в сорок первом мы голодали и мерзли, как нас в Лаках принимали?
Все, кто жив, помнят, как их принимали в Лаках. А у него, у Самойленко, до сих пор во рту вкус той горячей картошки. И как сейчас он помнит: с огурцом была картошка и грела не только обмороженные пальцы, тощие животы. Главное заключалось в том, что картошку эту жители Лак отрывали от себя, от детей.
Главный смысл заключался в том, что каждого, кто варил для партизан картошку или узвар из черных, пахнущих дымом груш, немцы могли расстрелять тут же у порога.
В Лаках их не только кормили, в лесной этой деревушке можно было обогреться, высушить обувь, выспаться в кровати, пока хозяин ее маячит неясной тенью в предрассветном тумане, сторожит, не появятся ли на лесной дороге каратели. Не было людей лучше тех, что жили в Лаках, нет, не было… А насчет румына Томки Апостолова, так тут все сложилось очень просто.
Бывший председатель колхоза в Лаках Володя Лели попросил:
— Только не в себе берите «языка». Только не в селе, сам понимаешь, Миша, спалят они нас. А так ходит тут один шустрый румын, везде, говорит, побывал.
— Договорились…
Для того чтобы выманить шустрого румына из села, придумали, будто должен он помочь председателю вернуть от соседей какую-то незаконно угнанную подводу, а дальше разыграно все было, как по нотам. Румын и пикнуть не успел, не то, что выстрелить. Хотя, сказать по правде, этому румыну стрелять и не хотелось. Во всяком случае, он так заявил, когда на обратном пути в лагерь на привале у костра разговорились. Разговор шел не жесткий, румын чистил картошку, рассказывал о доме. Когда картошка