Генерал тоже видит то, что осталось от города… Он смотрит на развалины в бинокль, он трогает руками стены старинных укреплений, удивляясь мощной кладке еще времен Ушакова, он произносит слова, которые потом пригодятся истории. А в это самое время где-то там, уже на городской стороне, клокочет горлом, сдерживая рыдания, и не может уняться старшина с запорожскими усами. Он на время растерял всю свою деловитую расторопность русского солдата, присмотритесь к нему: он вернулся.

Он вернулся, и он жмет ее к сердцу, севастопольскую белесую землю, он дышит и надышаться не может запахом моря и ветра, слаще которых ничего нет на свете. А может быть, запах моря и ветра только чудится ему? Потому что все перебивает резкая гарь, потому что пороха, железа, тола истрачено столько, что два года потом не будет расти трава на Сапун-горе… Во всяком случае, так говорят севастопольцы: не росла.

Еще одна подробность штурма

А цейсовский бинокль цел у меня. И сегодня я посмотрела в него в перевернутый, будто могла появиться на том конце земли весна сорок четвертого… Будто я могла рассмотреть шоссе, по которому то ли мимо нашего алуштинского дома, то ли мимо партизан шла эта новая армия на Севастополь, влекомая чувством, которое не поддается описанию. Во всяком случае — моему. Оно не было только жаждой мести. И не было только азартом преследующего. В нем скорее жило сознание: справедливость должна свершиться. А свершится не раньше, чем последний немец будет взят в плен на Херсонесе. Или убит, скинут в море с нашей земли. Вот в чем главная разница — с нашей поруганной, оскорбленной земли.

И вот о каком случае я хочу еще рассказать. Он произошел на мысе Херсонес, на той самой печальной памяти земле, где почти два года назад у тридцать пятой батареи закончилась наша оборона. (И я узнала о нем все из той же книги Бирюзова С. С.) Вокруг еще лежали остатки нашей техники сорок первого, еще в кустах валялись ржавые тельняшки, матросские пуговицы с якорями, и трава пробивалась сквозь густо насыпанные прошлые осколки, противогазные сумки, обрывки ремней, полосы пустых патронных лент…

Теперь здесь скопилась немецкая артиллерия, уцелевшие части, те самые офицеры, которые несколько дней назад грозились держать оборону города не восемь месяцев, как держали наши, а восемь лет. Они вещали: 'Наш девиз — здесь не может быть отступления, перед нами победа, позади нас смерть. Мы будем здесь находиться столько времени, сколько нам прикажет фюрер, на этом решающем участке гигантской мировой борьбы…'

И вот теперь они с истерической поспешностью рвали документы, портреты Гитлера, срывали с мундиров знаки отличия, ордена. И уже не могли оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления наступающей нашей армии, занятые только одной мыслью: как сберечь жизнь. Мысль эта одинаково занимала и какого-нибудь рядового, мелкого Бауэра из Баварии и командира 111-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Грюнера, который торопливо натягивал на себя солдатские сапоги и мундир. Впрочем, то же самое делали тогда и многие другие из больших чинов вермахта.

Очень скоро они, понурясь, пойдут в длинной колонне, и конвоиры станут торопить их тем самым русским 'давай! давай!', которым, казалось еще недавно, суждено только им вовеки пользоваться на захваченной земле.

Захваченная и отбитая земля трудна под ногами, и командир 5-го армейского корпуса генерал- лейтенант Бемэ плетется медленно, постепенно переходя все дальше в хвост колонны. Он идет, заложив руки за спину, возможно, думая уже сейчас о том, что позднее выразит такими словами: 'Я был поражен силой и стремительностью удара русских. Все было предусмотрено: сильные укрепления были, солдаты у меня были, был мой приказ держаться, во что бы то ни стало. А через пять дней от моих дивизий осталось 4000 человек. Непонятно!' Генералу Бемэ вольно удивляться непостижимости русского наступления, непостижимости русского характера, но я начала рассказ не о генерале, а вот о каком случае.

На рассвете 12 мая части Приморской и 51-й армий, после соответствующей артиллерийской и авиационной подготовки, пошли на Херсонес в решительную атаку. Но вскоре командир одного из корпусов 51-й генерал-майор Неверов доложил, что его войска вышли к морю и видят на поле 'горы трупов'.

— Откуда убитые? — удивился начальник штаба фронта, слушая его. — Настоящего сражения-то еще не было?

Но все новые и новые донесения подтверждали: вся земля впереди покрыта мертвыми телами.

Неужели массовое самоубийство? Однако к этой мысли начальник штаба отнесся недоверчиво. Слишком хорошо он знал характер недавних бравых вояк. С чужой жизнью рассчитывались они не задумываясь, но не со своей, драгоценной, арийской. И в самом деле, стоило частым К. П. Неверова миновать пространство, где валялись убитые, как «мертвецы» бодренько вскочили и подняли руки. Сейчас их интересовал только один вопрос: 'Где плен?' То есть, куда можно сдать себя под надежную охрану, перейти из одной категории в другую, деловито зашагать по пыльной дороге под эти окрики: 'Давай! Давай!', под собственные заверения: 'Гитлер капут!'

Ах, это была бы страничка скорее юмористическая, чем какая-нибудь другая, если бы не печаль, от которой нельзя освободиться, когда думаешь о мысе Херсонес.

…Да, тут могла бы сложиться и юмористическая страничка, если бы, на первый случай, речь шла не о Севастополе. Если бы не так обильно были политы нашей кровью все подступы к городу и сами его улицы. И еще если бы те десятки тысяч немцев, которых недосчиталась здесь за несколько майских дней немецкая армия, сразу так и были бы отштампованы в качестве жестоких и надменных винтиков военной машины, а не родились от живых женщин. Если бы они не бегали в школу, потряхивая ранцами, мелькая голыми коленками. Если бы не болели корью, не радовались рождественским подаркам, не учили когда-то наизусть 'Лорелею'…

Хмурый Черчилль

Премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля в Ялтинской конференции не устраивало многое. Прежде всего — почему Ялта? Почему Крым? Почему будто в пику ему выбрали именно этот злосчастный полуостров?

Очевидно, недовольство Черчилля переросло бы в ярость, узнай он, что друг и советник Рузвельта Гарри Гопкинс, первым предложивший Крым для совещания представителей великих держав, выбрал полуостров как раз потому, что читал 'Севастопольские рассказы' Толстого.

Черчилль этого, надо полагать, не знал. Но и без такой подробности выбор места почти оскорблял его…

Приехав в Алупку, он, правда, смягчился: Воронцовский дворец, отведенный английской делегации, был несравненно пышнее и, следовательно, престижнее, чем отданный американцам белый Ливадийский. И, тем более чем Юсуповский, где остановились русские. Кроме того, Воронцовский дворец был построен в модном в свое время в Англии феодально-романтическом стиле. Черчиллю это импонировало.

Однако успокоения, которое он сам почувствовал при взгляде на серые зубчатые стены, хватило ненадолго. Из всех сидевших во время заседаний за круглым столом в большом зале, бывшем императорском бальном, Черчиллю больше всего был неприятен член советской делегации, заместитель наркома иностранных дел Иван Михайлович Майский. И вот почему…

В Англии ценят острое слово. Слова же Майского о том, что 'нельзя ждать, пока последняя пуговица будет пришита к куртке последнего солдата', были, безусловно, остры и в свое время облетели королевство с быстротой если не молнии, то, во всяком случае, радиоволны…

Видеть Майского перед собой в течение всех заседаний Черчиллю не доставляло никакого удовольствия. Впрочем, лица других членов советской делегации раздражали его не меньше. Россия была соперница, и та уступка, которую он принес, приехав в Крым, угнетала премьера. А может быть, его угнетала сила, живучесть русских? И хотя в настоящее время эта сила спасала Европу, старую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату