лежавшему.
— Потому, что вы мне — как отец родной. Я, ну, как это сказать, люблю вас больше даже, чем отца и мать… я…
Гришин не кончил.
Командир бригады, с трудом поднявшись, шагнул к нему. Обнял до хруста. Потом отошел к кровати, несколько раз кашлянул и лег.
— Нервы-то никуда стали. Эх-хе-хе, старость подходит! Да мне теперь и умереть не страшно: смена есть… — сказал Нагорный, улыбаясь чему-то. — Иди сюда ко мне и послушай, что я себе расскажу. Садись вот сюда, поближе ко мне, — указал он место на кровати. — Сколько тебе лет?
— Семнадцать скоро.
— Тебе семнадцать будет скоро, а мне сорок пять. Дай-ка мне спички, буду курить и рассказывать.
Комбриг затянулся раза два и начал:
— В тысяча девятьсот четвертом году весной в Юзовку пришел я двадцатичетырехлетним парнем. Бежал я от царской полиции из города Саратова. Служил там слесарем в железнодорожных мастерских.
Поступил работать на шахту. Пришел я в шахту не даром. В саратовских мастерских провалилось дело, которому служил, и вот послала партия в шахты. Был я революционер — социал-демократ. В шахте работа, сорвавшаяся в Саратове, пошла на лад.
Под землей легче со своим братом разговаривать, да и что там разговаривать, — лучше тебя, агитируют ручник, санки, агитирует дьявольский тяжелый труд, вода по колена, лямка. Лучшие, брат, агитаторы. Под землю ни шпик, ни жандарм не полезут.
Через месяц артель, в которой я работал, была готова, куда хочешь.
Жил я в семье одного шахтера. Шахтер был горьким пьяницей, и я решил отучить его от вина. Беседовал с ним, читал ему и втянул наконец в нашу организацию.
У шахтера была молодая жена.
Над шахтером в забое посмеивались: «Где, — говорили, — ты такую кралю откопал, и чего она пошла за тебя, хомляка такого?»
Тяжелое время было. И до шахт добрались царские опричники. Шахтер спьяна что-то болтнул об организаций, его и арестовали. Спасибо, он скоро очухался и ничего больше не сказал, а то бы крышка была всем нам.
Осталась хозяйка с квартирантом вдвоем. Убивалась бедняжка. И мужа жалко и свою загубленную молодость. Подолгу сиживала со мной и изливала наболевшее. Узнала скоро, что мужа присудили на год. Как раз через месяц наступил апрель — весна.
Знаешь, какие у нас на Украине весны-то? Мертвый из могилы встанет. Оба мы молодые, здоровые, красивые. За разговорами-то, ну, обнялись, там поцелуй, а там… Полюбили друг друга. Так полюбили, что… Я не любил раньше, да наверное и не буду… да, да… так вот… И хозяйка моя стосковалась по чувству хорошему, ну и пошло. Призналась мне она вскоре, что затяжелела.
Пожили еще мы с ней два месяца. Как пожили! Счастье было какое! Кажется, не было моря, которого не переплыл бы, горы, через которую не прыгнул бы. Работа, бывало, в руках так и горит. Говорить начнешь — не слова, а свинец расплавленный плывет изо рта. Но житье это караулила беда… Дай-ка мне водички вышить. Что-то во рту сохнет…
Тремя глотками опрокинул в себя комбриг кружку воды.
— Слушай дальше… Беда, говорю, караулит. Пронюхали все же про организацию в Юзовке. Сначала мы думали, что шахтер арестованный выдал, но потом узнали, что не он, а другой был такой. Пролез и под землю сволочь.
И вот в конце июня месяца второй раз нагрянула в дом, где я жил, полиция.
Теперь точно знали, куда идут, что искать и где лежит спрятанное.
Провал был полный. Забрали меня, а под полом нашли всю литературу, списки организации. Все забрали, стервецы… Едва успел перед самым уходом шепнуть хозяйке, где деньги организации лежат.
Было после этого много чего. И рад бы не вспоминать, да память все держит. Были битье, пытка, тюрьма, а потом ссылка. Шесть лет мучений! Шесть лет не знал, что с любимой, что с ребенком, родился или нет, мальчик или девочка…
Комбриг замолчал.
Дрова в печи прогорели. Гришин подбросил несколько поленьев и сел опять на кровать.
— В тысяча девятьсот одиннадцатом году пришел я из ссылки. Попасть в старые места не удалось. Послала партия работать на Урал. Списался с знакомыми ребятами из Юзовки. Узнал, что шахтер, бывший моим квартирным хозяином, вернулся, живет с женой и сын у них — семи лет.
Снова жизнь мотала меня, как лошадь, закусив удила. То Урал, то Баку, то Москва.
Сколько раз рвался в Юзовку. Только бы разик взглянуть на любимую, в щелочку посмотреть на сына.
Дай-ка еще водички попить.
Выпил комбриг еще полную кружку.
— И только в семнадцатом году дорвался я до Донбасса, до Юзовки, в шахту, к своей семье. К своей, потому что у меня, у революционера, у ссыльного, кроме семьи в Юзовке, никого не было.
Не ждали. Не думали увидеть в живых. Не узнал я красавицу-шахтерку. Нужда, невзгоды отняли красоту, забрали здоровье.
Тридцатилетняя старуха встретила меня. Остались только прежними, молодыми, красивыми, глаза. Около нее был подросток-мальчик — сын.
Когда сынишка вышел, бросилась она ко мне, зарыдала, слова не могла вымолвить.
— Сы-ы-н, сын твой, наш сын… — шептала, мешая слезы, слова, поцелуи.
Недолго пришлось поработать в шахте. Не много времени пожил в семье. Пришлось бежать мне из Юзовки в Горловку. Там, ты помнишь, как я работал, жил у вас, а потом снова бежал.
В последний раз побывал в Юзовке в двадцатом голу. Пришел не один. Пришел с красной конницей. Заглянул в. Юзовку, чтобы увидеть семью свою, чтобы сказать, что дело, которому отдал всю жизнь, победило, что не зря погибли сотни тысяч бойцов, не зря за плечами побои, тюрьма, ссылка.
Думал сказать и… не нашел в Юзовке своей семьи. Товарищ расстрелян, жена умерла от насильников, сын… от побоев. Тяжело было. Ох, как трудно было. Только партия, дело, которому служил всю жизнь, заставили взять себя в руки. И вот на походе неожиданно пришла в голову мысль собрать у себя в бригаде всех ребят в кучу. Может быть, память о сыне заговорила. Собрал взвод и нашел тебя. Вместо сына ты мне стал.
— А во взводе и так говорят: «Комбриг Гришина в сыновья взял. Все Гришин да Гришин». А когда посадил под арест за Сыча и Летучую мышь, так ребята насмех подняли: «Вот, говорят, он тебя усыновил…»
Комбриг, прижав Гришина, улыбнулся.
— Помнишь, оставил я тебя у моста со взводом? Оставил, а сам к бригаде летел, как на крыльях. Скачу, и все мне твой голос чудится, как тогда в Горловке: «Дядя Игнат, дядя Игнат, спаси, спаси!» Веду бригаду к мосту, а у самого места живого нет. Изболело все. А вдруг опоздал? Что если убили гады, белые? Увидел тебя живым, так и запело все внутри. Рубил сволочей сам, как молодой. Человек четырех раскромсал.
Засмеялся Гришин, перебив комбрига:
— Да что и говорить. Бойцы после указывали на побитых. Это, говорят, сам комбриг хлестал. Любят они тебя, бойцы-то. Куда хочешь, пойдут с тобой.
На рассвете вышел Гришин от комбрига. Решил старший:
— Скоро поедем с тобой учиться. Попрошу реввоенсовет. Тебе легко пойдет в голову наука, мне труднее. Ну, тогда ты станешь командовать бригадой, а я буду у тебя за взводного.
Гришин не мог заснуть. Лежал рядом с Воробьевым в своей избенке и думал с закрытыми глазами:
«Вместе уедем учиться! Жизнь-то хороша как!»