здание стояло несколько в стороне от улицы, среди деревьев, и проезжающие автомобилисты либо не замечали его вовсе, либо замечали слишком поздно; дабы исправить положение, хозяину вздумалось поставить у дороги указатель, но он не сумел получить необходимое для того разрешение. Чтобы расширить обзор, хозяин решил срезать несколько веток самого большого дерева, залез с пилой довольно высоко и стал отпиливать ветку, но, прямо как в комиксах семейных ежедневников, пилить он начал сук, на котором сидел; при падении он повредил Тайные Части Тела и тазобедренный сустав, после чего так и не выздоровел полностью и спустя год умер. Секс, Выпивка и Смерть — сии три пребывают; но Смерть из них больше.[235]
Весь вечер мы сидели, пили и разговаривали. Старый бард рассказывал о былых временах, лет двадцать назад, когда он был еще простым служащим на почте. Мне было интересно, сколько лет подряд он пил и сколько рюмок в день? Да все время, раздалось в ответ. Каждый день? Да, конечно, каждый день. А сколько в день? Литр? Полтора? Ну, что-то вроде того, Кукебаккер, что-то вроде того.
Нико рассказывал, что в школе классным руководителем у него был собственный отец. Могло быть и хуже, подумалось мне. Его рассказ постепенно перетекал из одной грустной истории в другую, пока не дошел до военных времен, до зимы 45-го, когда он вместе с медсестрой, на которой мечтал жениться, за линией фронта, следуя за наступающими союзниками, хоронил погибших; тела всегда были ограблены, они лежали на спине, с расстегнутыми мундирами, посреди разбросанных семейных фотографий и писем, которые раскидывали грабители в поисках возбуждающих картинок, и они же всегда отрезали трупам мужские признаки. От этой истории я притих, а чуть позже сказал Нико, что «ему все это надо записать». Сам я ничего не рассказывал. Я все время думал о прошлом, но не мог об этом говорить и только тупо смотрел перед собой, на участок земли в польдере, на башни Воркума, поблизости от которых, может быть, также как и я, кто-нибудь сидит в маленькой комнатушке и мучается воспоминаниями, не в состоянии произнести ни слова. Я попытался представить себе этого «кого-то»: хорошо сложенный, в общем-то, довольно красивый и привлекательный, за волшебной решеткой тюлевой гардины он орудует своей большой, внушающей ужас Палкой грубых, почти звериных пропорций; (в комнате находятся, по моему представлению, цилиндрическое бюро,[236] стопка настенных календарей, а на полу — несчитанное количество обувных коробок, хотя, признаюсь, я понятия не имел, что в них может храниться), подглядывая через окно за подмастерьями плотника, молодыми помощниками фермера, сгрудившимися у дверей магазина учениками ремесленного училища — все на велосипедах, до боли вжимаются промежностью в велосипедную раму — и за мальчиками на побегушках; облокачиваясь, распаляясь, иногда прижимая лицо к занавеске и стеклу и проклиная Бога за то, что он не создал его способным заглядывать за угол; и если бы туман был не таким сильным, я смог бы даже рассмотреть это окно вдалеке. Но я совсем ничегошеньки не смог бы сделать для этого человека: люди стареют, болеют, а потом умирают, так устроен мир. И какое в сущности имеет значение все это нытье и медсестринские истории? (Я предполагаю, что он вряд ли оценил бы мою заботу, если бы я присел на корточки возле его стула и спросил, не хочет ли он выпить стаканчик простокваши.) И, кстати, путь был неблизким — я прикинул, что даже если есть какая-то прямая тропка для туристов, то все равно туда часа два пешком, не меньше. Нужно просто продолжать пить, мальчик мой, подумал я, другого выхода нет. Бокалы, полные жемчугов, жемчужный смех и так далее. Но морозилки у него в доме явно не было, и коварно было это питие, теплое и торопливое. (В приступе откровения мне стало ясно, что бутыль у барда была не иначе как припрятана в сапоге, чтобы клиенты, заходящие внутрь, ничего не замечали, ведь ремесло его было совсем неправдоподобным и упадочным, это в то время как родители, которые приводили своих сыновей, чтоб его послушать, всегда говорили: не заходи, подумай, остановись у порога — и, может быть, были правы.)
И хотя я их всячески отпугивал, напевая вполголоса, мертвецы опять осадили меня со всех сторон. Внезапно появился, как всегда с устрашающей четкостью, бормоча и хлюпая носом, простывший Майк де Сван, может, потому что наша первая встреча, насколько я помню, состоялась как раз в сельской местности, с видом на луга, подобным этому, во время прогулки на границе между дюнами и польдером в наступающих вечерних сумерках позднего лета. Он был ярым защитником искусства и науки, ездил на все фестивали — «принудительный труд в искусстве», как он сам это называл, — а втайне обожал альпийские песнопения с переливами. Из тех, от кого он должен был скрывать свои предпочтения, опочили пока еще всего несколько, но одна мысль о том, что рано или поздно все последуют, забрав с собой свою ненависть и злость, дарила мне некоторое утешение.
В тоже время царственный отпрыск поэзии начал обсуждение тщеславия и глупости в связи со службой. Иерархия на службе со временем оказывала плохое влияние на характер людей, утверждал он, так что многие начинали несправедливо отождествлять самих себя со своей функцией и воображаемое постепенно застилало им глаза. Однажды он пошел в туалет сразу после того, как там побывал его начальник, и вылил в унитаз банку красных чернил, а потом прибежал с устрашающим криком: «Кто только что ходил в туалет? Там все в крови!..» В конце концов, он приклеил себе на лоб марку стоимостью в 1,5 цента и на четвереньках, лая, бегал по почте — что он хотел этим сказать, он и сам не знал, но так дальше продолжаться не могло, чем-то это должно было разрешиться.
В мире много несчастий, и горестей, и непонимания, это уж точно. Всегда что-нибудь мешает, подумал я. Но искусство, оно ведь должно еще хоть кому-нибудь дарить утешение. Я начал писать чертовски красивые стихи.
И был я немыслимо печален и невыносимо счастлив в эту минуту, когда подумал о том, что бесконечно буду я ездить за Беспощадным Мальчиком по всему свету, вечно опаздывая, прибегая на перрон как раз вовремя для того, чтобы помахать вслед его поезду; или я примчусь на набережную, а он, с вечной своей полуулыбочкой, уже будет стоять на палубе отчаливающего корабля, и я почувствую удушающую боль, почувствую, как мое сердце старательно вырывают у меня из груди. И врачи уже не смогут мне помочь, пусть даже психология и является замечательной наукой, которая в состоянии объяснить, почему ты весь день онанируешь и почему в хорошую погоду тебя всегда накрывает депрессия.
— Ему семнадцать с половиной лет, и он бессмертен, — сказал я, — еще совсем мальчик, но уже мужчина — и добавить к этому больше нечего.
Нико собирался укладывать барда в постель. Они как раз обсуждали окончательный состав мирозданья, высшие сферы и другие тайны бытия.
— Если там, наверху, нет кабаков, то меня это место вовсе не интересует, — сказал бард, и в голосе его звучала решимость.
К тому времени, как Нико снял с него туфли и очки, он уже спал, и нам оставалось лишь накинуть на