— Мистер Карп сказал, что, если бы не вы, он и по сей день работал бы санитаром в госпитале. Он вам так благодарен.
Норману не хотелось разговаривать. Хотелось смотреть на нее — и больше ничего.
— До войны Карп врачевал в одном польском городишке. Он… он выжил в лагере — такое вот невезенье.
— Почему невезенье?
— Карп дорого заплатил за это. — Норман растерянно повертел в руках стакан. — Но не будем об этом.
— Почему вы улыбаетесь?
— А я улыбаюсь?
— С тех пор как мы ушли от мистера Винкельмана, вы не перестаете улыбаться.
Норман отставил стакан в сторону, двинулся к ней.
— Нет, — сказала она, — прошу вас, не надо. В гостиничных номерах есть что-то гадкое.
Он вернулся в кресло.
— С тех пор как мы пришли сюда, вы пожираете меня глазами, — сказала Салли.
Она встала подлить ему виски, Норман обвил рукой ее талию. Обвил как бы в рассеянности — так, чтобы она могла, словно невзначай, отстраниться. Она строго посмотрела на него.
— Ваши друзья злые насмешники, — сказала она, — и я не хочу дать им повод грязно говорить о нас.
— Причем тут мои друзья, — голос у Нормана сел, — они не имеют к нам никакого отношения.
— Неужели вы не понимаете, что ради этого не стоило уезжать из дома. То есть ради того, чтобы с кем-то переспать. Я же в Европе. И я хочу здесь жить так, как не могла бы жить дома.
Норман заметил, что ее светлые волосы не отливают таким ненатуральным блеском, как у стервозных киноблондинок. В ее густых здоровых волосах белокурые пряди перемежались русыми. Спокойное, тонкое лицо, однако, еще не вполне сформировалось. В нем пока не было четкости линий, так красившей Джои.
Салли — взгляд Нормана ее смущал — переменила положение.
— Вы были летчиком? — спросила она.
В этом вопросе, кто бы его ни задавал, Норману чудилось удивление, крайне ему неприятное. Он носит очки — вот, наверное, чем оно вызвано. Да нет, подумал он, не одни очки тому причиной. Считают, что мне скорее подошла бы какая-нибудь тыловая работенка. Скажем, переводчика.
— Я был летчиком-истребителем. И тогда еще не носил очков.
Тут Салли заметила какую-то странность в нижнем веке его левого глаза. Это — аутотрансплантат, объяснил Норман. Чтобы восстановить веко, с его левой руки взяли слой кожи не толще папиросной бумаги. Ему повезло: лицо не слишком поранило. Повезло, потому что, сказал он, когда его самолет упал, ожоги уже перестали лечить таннином. А потом — голос у него прерывался — рассказал ей о Хорнстейне.
— Такой экспансивный брюнет, — рассказывал Норман, — со всеми неприятными чертами, присущими, по мнению антисемитов, евреям. Где бы он ни был — в женском обществе, в баре, пусть даже просто в нашей столовке, — он всегда держался одинаково: корчил из себя этакого аса из голливудских фильмов. И если канадский журналист искал материал для статьи, кто, как не Хорнстейн, кидался ему наперехват.
Пилотом Хорнстейн был неплохим, отрицать не приходится. Три «мессершмитта» он сбил точно и два предположительно. Но ловчила был тот еще. На что только ни шел, чтобы заполучить разрешение на самую долгую отлучку, лучших девчонок. Что бы тебе ни понадобилось — выпивка, увольнение на уик-энд, номер телефона, деньги, — хочешь не хочешь, а приходилось обращаться к Хорнстейну, ну, а раз так, его терпеть не могли. Я чурался его, как чумы. Но Хорнстейн лез в душу без мыла — на все был готов, лишь бы войти в дружбу. Однажды вечером он зачитал нам в столовке брошюрку, изданную Бнай брит[42], — в ней доказывалось, что, исходя из численности населения, в канадской армии евреев в процентном отношении больше, чем неевреев. Нам, по правде говоря, было плевать, кого в армии больше, кого меньше, тем не менее мы один за другим встали, вышли из-за стола, и он остался со своей брошюркой в одиночестве.
— Я таких встречала, — сказала Салли.
— На следующий день — в то время немцы, как известно, все силы бросили на то, чтобы выбить нас из наших передовых баз, — мы на высоте шести километров столкнулись с соединением из примерно двадцати «мессершмиттов». Все преимущества: высота, солнце — все до единого — были на их стороне. Мало того, ниже нас летела дюжина ночных истребителей. Хорнстейн шел рядом со мной. Перед тем как вступить в бой, он подмигнул мне и растопырил два пальца: мол, победа будет за нами. Меня чуть не стошнило. — Норман налил себе еще. — Бой был короткий, жестокий, яростный. Хорнстейна подбили. На высоте в шестьсот метров он изготовился выброситься из горящего самолета с парашютом. Но он летел над густо населенным районом. И он вернулся в самолет — я это видел сам — и рухнул в Темзу.
А на такой шаг способен лишь отчаянный смельчак, безумец или еврей, который опасается сплоховать. В ту минуту я ненавидел Хорнстейна так, как никого и никогда.
Я бы выбросился, вот какая штука. Как пить дать.
— Это вы зря, — сказала Салли, — откуда вам знать, как бы вы поступили?
— Да потому что я не раз рисовал себе, как попадаю в такой переплет.
— Откуда в вас такая уверенность?
— Я рассудил, что моя жизнь, в общем и целом, дороже жизни тех, кого убил бы при падении мой «спитфайр». Что ни говори, я же опытный летчик-истребитель. Так что сверх всего Хорнстейна я ненавидел еще и потому, что он храбрее меня.
Норман замолчал — можно было подумать, что он дал Салли таблетку и не хочет продолжать, пока она не подействует.
— После того как Хорнстейн разбился, у меня помутилось в голове. Боеприпасы у меня еще оставались, и на аэродром вместе со всеми я не вернулся. Поднялся повыше и тут увидел, что четыре «мессершмитта» направляются восвояси. Я погнался за ними, готов был гнать их до самой Франции, но на полпути по моему крылу забарабанили пули. Два «мессершмитта» летели еще выше меня. Я взмыл, попытался оторваться, но из двигателя повалил черный дым. Огонь проник в кабину — так я разбился.
Рассказывая Салли о Хорнстейне — этим он еще ни с кем не делился, — Норман почувствовал, да и Салли, по-видимому, поняла, что теперь они вправе рассчитывать друг на друга. И она перед ним в долгу.
— Я, пожалуй, пойду.
Салли подошла к Норману, поцеловала в губы. Всего лишь дружески. Норман, похоже, был уязвлен. И Салли, несколько озадаченная, спросила:
— Вы позвоните мне завтра утром?
— Конечно.
— Нет, правда. Вы не просто так это говорите?
— Позвоню с утра пораньше. Обещаю.
Салли стояла у окна, прижавшись рукой и щекой к холодному стеклу: смотрела, как Норман садится в такси. А тут еще небо усыпали звезды и — черт их подери — «мерцали» прямо как в душещипательных романах, а внизу на все лады шумела ночь.
Дома, в Монреале, ее отец сейчас наверняка сидит за письменным столом, строгий, прямой, — у одного локтя «Лузиады»[43], у другого учебник. Мать в гостиной, вяжет и слушает Моцарта, внизу погромыхивает трамвай, их сосед мистер О’Миэрс зовет: «Рос, да поторопись ты. Эд Салливан[44] уже начинает…», в парке парни в спортивных куртках кричат «Эй, красуля», и копчености, и Фрэнки Лейн[45] у Мамаши Хеллер, и зубрежка перед экзаменами, и Шелдон говорит ей: «Раз ты во что бы то ни стало решила уехать в Лондон, видно, тебя не удержать…»
Но ей их недоставало. Ей их уже недоставало.
Салли потушила свет и закурила. Сегодня мне не уснуть, подумала она.