Из этих предпосылок, которые не поставил бы под сомнение ни один здравомыслящий философ (лицо профессора на мгновение омрачилось при воспоминании об одном собрате, все же поставившем их под сомнение), я вывел «золотое правило онтэтики», особенно применимое, как говорят наши кембриджские друзья, в вашем случае:
Вы вправе поступить с кем-либо определенным образом, только если вы готовы:
1. сделать то же самое во всех возможных мирах;
2. согласиться с тем, чтобы объектом данного поступка стали вы сами.
— В любом из возможных миров? — спросила Гортензия.
— В любом из возможных миров, разумеется. Это я вам привел в сжатом виде тот вывод, который неизбежно следует из «золотого правила». А теперь, дитя мое, попробуйте применить это правило к вашей просьбе об отсрочке, учитывая, что в этом мире объектом вашего поступка являюсь я, — сказал он с улыбкой.
— Да, конечно, — сказала Гортензия, — но, может быть, надо попробовать на другом примере, более далеком от нас…
— Ну ладно, предположим, что я задаю следующий вопрос:
Гортензия высвободила колено, поблагодарила Орсэллса за бесценный совет и сказала, что ей необходимо выяснить, какие аспекты «золотого правила» применимы к ее научной работе. Без сомнения, через два месяца она сможет дать исчерпывающий ответ на этот вопрос (именно такую отсрочку она просила у профессора: возможно, в ноябре, думала она, любовные безумства не будут отнимать у нее столько времени, и ей удастся сосредоточиться на плане диссертации).
И она ушла.
Глава 18
Этому событию предшествовала долгая подготовка. Словно повинуясь небесному велению, за несколько дней до равноденствия духота начала сгущаться и постепенно стала невыносимой. Дети ни с того ни с сего поднимали рев, царапались, доводили родителей до ручки; родители без всякого повода орали друг на друга; продавцы лимонада процветали, едва успевая подвозить товар; собаки высовывали язык от жажды; деревья, дома и даже небо покрылись, будто пленкой, липкой испариной; холодильники тоже высовывали язык; люди на террасах кафе напоминали китов, выброшенных на берег в Биаррице. Отец Синуль не протрезвлялся, причем непреднамеренно: каждая очередная кружка пива выходила из него потом, и жажда только усиливалась. Даже инспектор Блоньяр выпивал по три двойных гренадина-дьяволо. Надвигалась великая буря осеннего равноденствия. Метеорологи предсказывали ее уже шесть раз, но ее все не было. Над Святой Гудулой плыли тяжелые черные тучи, похожие на мешки с мукой или цементом; они в сомнении качали головой и уносились вдаль, чтобы пролиться дождем где-нибудь над Польшей или над Триестом.
И вот, наконец, момент настал. В три часа дня на улице почти стемнело. Небо было цвета олова, или ярь-медянки, или пепла на пожарище. Антиквару Андерталю (он побежал домой, в четвертый подъезд, на первый этаж дома 53 закрывать окна, которые оставил открытыми, чтобы уловить хотя бы слабое дуновение воздуха) это напомнило древнеанглийский оловянный сосуд, приобретенный им за сходную цену и суливший большую выгоду. Тучи проплывали совсем низко, сливаясь воедино и угрожающе нависая над головой.
В шесть вечера, за два часа до захода солнца по летнему времени, изобретенному нам на радость в двадцатые годы сенатором Онора, упало несколько капель дождя. Но то была ложная тревога. Однако птицы попрятались, и улица опустела. На самом деле Провидение собиралось начать боевые действия к восьми часам. Месье и мадам Буайо пререкались с последними покупателями. Буайо гонял мух, укрывшихся в лавке и от страха забывших про ростбиф. Маленькая Вероника сидела одна в детской. Ей совсем не нравилось небо за окном, она очень испугалась и хотела уже заплакать и позвать маму, чего обычно из гордости старалась не делать, как вдруг к ней на кровать вскочил Александр Владимирович и потерся прохладной мордочкой о ее нос. И она сразу перестала бояться.
— Алисан Владимивич! — нежно сказала она.
Александр Владимирович быстро лизнул ее шершавым языком, затем залез к ней на грудь, как на перину, и вскоре она заснула; и сам он задремал на часок, убаюканный ее мерно поднимавшейся и опускавшейся грудью.
Поднялся ветер, из песочницы полетел песок; для острастки ветер перевернул несколько помойных баков, потом остановился и стал выжидать; улица снова опустела. По радио все еще передавали, что завтра будет ясная солнечная погода. Но вот ветер принялся за дело по-настоящему. С дома на Староархивной улице сорвались три черепицы и кусок карниза. И началась неистовая буря осеннего равноденствия. Захлопали небрежно закрытые окна, пошел счет разрушениям (прочие подробности см. у Виктора Гюго и Джозефа Конрада). Александр Владимирович проснулся и тихо удалился, не разбудив девочку.
Буайо закрыл магазин, мадам Буайо отправилась на кухню греть ужин. Настало время традиционного визита Александра Владимировича, когда их с мясником объединяло общее дело, ибо у них была одна и та же страсть, и даже буря не могла помешать ее удовлетворению. Это происходило лишь в определенный час, вдали от осуждающего взгляда мадам Буайо и в отсутствии покупателей: к концу дня, после того как товар был убран в холодильник, а мусор выброшен, на прилавке под старинной картиной, предметом особой гордости Буайо (см. гл. 2), оставались кусочки более или менее жирной баранины, свинины, телятины и говядины,
Полакомившись, он пробежал через сквер и вышел навстречу буре, прижимаясь к стенам, — продолжить свое ночное наблюдение. Ибо Александр Владимирович, словно тень, следовал за молодым человеком из автобуса «Т», тем, кого Гортензия знала и любила под именем Морган, и тем самым, как мы теперь можем признаться (читатель, конечно, давно уже догадался об этом, ведь читатель гораздо умнее нашего редсовета, который потребовал этого идиотского разъяснения, — а что поделаешь?), кого Александр Владимирович видел в доме 53 и о ком, как показало расследование Арапеда, консьержка мадам Крош не имела ни малейшего понятия: то есть, по всей очевидности (но мы этого не утверждаем!), молодой человек