эмпирики. Поскольку решения этой последней сферы допускают религиозную оценку, хорошим может быть в отдельных случаях и 'правое' и 'левое' решение, так ясе как и плохим может быть и то и другое… Большое же число прикладнических решений безразлично с точки зрения религиозной. Понимая всю важность политического и хозяйствевного прикладничества и в то же время не в нем полагая верховные ценности, евразийцы могут отнестись ко всей религиозно-безразличной сфере прикладничества с непредубежденностью и свободой, недоступной для людей иного мировоззрения. В практических решениях требования жизни, вне всякой предубежденности, являются для евразийца руководящим началом. И потому в одних решениях евразиец может быть радикальнее самых радикальных, будучи в других консервативнее самых консервативных. Евразийцу органически присуще историческое восприятие; и неотъемлемой частью его мировоззрения является чувство продолжения исторической традиции. Но это чувство не перерождается в шаблон. Никакой шаблон не связывает евразийца; и одно лишь существо дела, при полном понимании исторической природы явлений, просвечивает ему из глубины каждой проблемы…
Нынешняя русская действительность, более чем какая-либо другая, требует такого отношения 'по существу'. Отношение евразийцев к духовному началу революции выражено в предыдущем. Но в своем материально-эмпирическом облике, в созданном ею соотношении политической силы отдельных групп, в новом имущественном распределении она должна, в значительной своей части, рассматриваться как неустранимый 'геологический' факт. Признать это вынуждает чувство реальности и элементарное государственное чутье. Из всех действенных групп 'нереволюционного' духа евразийцы, быть может, дальше всех могут пойти по пути радикального и объемлющего признания факта. Факты политического влияния и имущественного распределения, которых в данном случае касается дело, не имеют для евразийцев первостепенного самоначального значения, являясь для них ценностями вторичными. Это облегчает для евразийцев задачу признания факта. Но факт во многих случаях исходит из мерзости и преступления. В этом тяжесть проблемы. Но раз мерзости и преступлению дано было по Воле Божьей превратиться в объективный исторической факт, нужно считать, что признание этого факта не противоречит Воле Божьей. Какая-то мера прямого фактопоклонства лежит в эмпирических необходимостях эпох, которым предстоит найти выход из революции. В плане религиозном эту необходимость фактопоклонства можно приравнять искушению, через которое надлежит пройти, не соблазнившись: воздать кесарево кесарю (т. е. учесть все эмпирические политико-хозяйственные требования эпохи), не отдав и не повредив Божьего. С точки зрения евразийцев, задача заключается в том, чтобы мерзость и преступление искупить и преобразить созданием новой религиозной эпохи, которая греховное, темное и страшное переплавила бы в источающее свет. А это возможно не в порядке диалектического раскрытия истории, которая механически, 'по-марксистски', превращала бы все 'злое' в 'доброе', а в процессе внутреннего накопления нравственной силы, для которой даже и необходимость фактопоклонства не была бы одолевающим соблазном.
ЕВРАЗИЙСТВО КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ЗАМЫСЕЛ
В человеческой деятельности поставление цели всегда бывает неразрывно связано с анализом существующего. Чуть не каждый, в ком не умерли воля и чувство, может повторить вслед за Марксом: 'Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его' (тезисы о Фейербахе). Но не менее несомненно и то, что, лишь объясняя определенным образом мир, можно стремиться к его изменению.
Евразийцы объясняют окружающую их действительность и в то же время ставят своей задачей сделать ее иной.
Проблема русской революции есть тот основной стержень, около которого движется их мысль и их воля, как мысль и воля людей русского мира и носителей русского призвания во вселенной.
Они чувствуют неслучайность революции. Они прозревают ее глубокий смысл. И в то же время знают, что нынешний этап русской революции не есть последний се этап. Они готовят следующую ее фазу.
Евразийство проникнуто движением. Они все в становлении, в усилии, в творчестве. Диалектика — любимое слово евразийцев. Она является для них символом и путем движения.
Евразийцы не боятся противоречий. Они знают, что из них соткана жизнь. Евразийцы живут в противопоставлениях. В своей системе они совмещают традицию и революцию. И они совершенно уверены, что в дальнейшем развитии событий не они, но история совместит эти начала.
Даже в нынешней советской действительности много традиционного. Традиция отрицается, но она налицо. Одно из отличий евразийцев от других современных русских группировок заключается в том, что они явственно ощущают черты исторических преемств, уже и теперь пронизывающих революцию. Здесь можно было бы многое сказать и о политическом строе, и о строе экономическом (этатизм), и о постановке национального вопроса. Кое-что на эту тему мы скажем в дальнейшем. Тут же хотим подчеркнуть, что евразийцы не закрывают глаза на отрицательное в традиционном: на малое уважение к человеческой личности, к свободе ее самоопределения, на духовный гнет, на злоупотребление принуждением. Но они видят не только отрицательное.
Они видят и положительное — и в то же время русское, традиционное — в поставлении многих на служение общему делу, в обращении к инстинктам самопожертвования и аскезы, в грандиозности замысла и в силе организации.
Чрез все это нужно пройти, чтобы отыскать синтез между общим делом и интересами личности. Евразийцы стремятся к такому синтезу. И считают, что опыт революции его подготовляет.
Идея и понятие личности занимают центральное место в мировоззрении евразийцев. Они вносят его также и в проблемы философии истории. Культуру в культурно-исторические миры они понимают как особого рода 'симфоническую личность'. Традиция есть духовный костяк такой личности. Евразийцы крепят этот костяк в той культуре, к которой принадлежат, но делают это не в спазматической гримасе охранительного рвения, а в творческом усилии, ставящем своей целью приобщить к традиции вновь возникающее, в традиционном осуществить небывалое. Дело идет не о мертвой, механической традиции, но о традиции, преображенной и очищенной.
Русский мир евразийцы ощущают как мир особый и в географическом, и в лингвистическом, и в историческом, и в экономическом и во многих других смыслах. Это 'третий мир' Старого Света, не составная часть ни Европы, ни Азии, но отличный от них и в то же время им соразмерный. Подчеркнем только, что Россию-Евразию евразийцы воспринимают как 'симфоническую личность'. Они утверждают непрерывность ее существования. Она живет и в СССР, но только не осознает в нем своего существования.
С точки зрения евразийцев, задача заключается в том, чтобы личностную природу евразийского мира возвести в сознательное начало. Замена в революционной России лозунгов Интернационала лозунгом укрепления и развития самодовлеющего мира
России-Евразии уже способствовала бы в значительной мере примирению революции и традиции. Те побуждения, которые находятся в действии во всем том, что есть творческого и подлинного в 'пятилетке', подготовляют эту замену. Но в СССР побуждения эти стоят под знаком враждебности к окружающему миру (называемому там 'капиталистическим окружением'). Замысел евразийцев заключается в том, чтобы самоутверждение особого мира России-Евразии сделать фактором творческого сближения ее с окружающим миром.
Чем была Россия, ощущавшая себя частью Европы, входившая в систему европейских держав, как это было во весь период Империи? Несмотря на свою политическую силу, в культурном отношении она