время и нас не станет. Нет, не то, что исчезнут такие, как мы. Они всегда были и будут. Но исчезнет наш неписаный закон, наши понятия, наши обычаи. Придут другие. А эти, — он кивнул головой в сторону цыгана, — они останутся, для них цыганский закон — все, ибо цыган — сначала цыган, а уж потом все остальное. А вообще, ежели их поймешь, это хороший народ». «Ну, ты-то дважды цыган», — тогда сказал я.
— О чем задумался? — спросила Нюся, уже успев успокоиться и вытереть глаза.
Я улыбнулся.
— Да вот, думаю: покупал костюм, рядился, мылся, а ты меня сразу опознала.
— Да, — кивнула Нюся, — по виду ты барин, министр. Но по глазам я любого из вас узнаю, хоть ты царскую корону надень. Глаза вас выдают, мученые они у вас, крученые, так-то…
Она повела меня вглубь дома и, открыв дверь в небольшую комнату с окнами в сад, сказала:
— Это его комната, Павлика. Вот тут и живи, сколь захочешь, отдыхай, сил набирайся. Сколь там жизни-то оставил, если не секрет?
— Тринадцать лет.
Нюся перекрестилась.
— Это тебе сколько сейчас?
— А сколько дашь? — засмеялся я и, видя ее нерешительность, добавил: — Сорок мне, Нюся, сорок.
Потом, уже вечером, когда я принес чемодан и мы сели ужинать, она, наливая мне молоко в огромную Пашину чашку, спросила:
— А ты как — один или где семья есть?
— Когда мне семейному-то быть? — усмехнулся я.
— Да уж точно, вы все бирюки — одни живете. Вот Павлик со мной только в пятьдесят лет сошелся. И то трое от него сыновей растут. Вот они, — кивнула она на фотографию.
Один из мальчиков был сильно похож на Пашу.
— А где они? — спросил я.
— Этот — он тоже Павлик, как отец, — в лагере пионерском, а эти — у бабки. У меня еще мать жива, бойкая старушка, хоть и за семьдесят ей, но на богомолье в Загорск пешком ходит. А там в одну сторону двадцать километров.
Нюся была очень разговорчивой, словоохотливой женщиной. И я, слушая ее, сравнивал их с Пашей. Они чем-то очень похожи. Только Нюся спокойнее, тише и деловитее. А в Паше, как он сам говорил, сидел миллион чертей. Эти черти, искусно свившиеся хвостами, висели целой гроздью в тонкой синеве наколок у него на груди, и Паша называл каждого из них по имени и посмеивался: «Рекламу выставил. Портреты свои писаные, а сами-то внутри сидят».
Иногда, когда речь заходила о чем-то черном, о чьей-то подлости или предательстве, Паша становился страшнее любого из нарисованных у него на груди чертей.
— Вот и говорю, — докончил я свою речь. — Некогда мне было женой обзаводиться. Вот я один, и сам за себя только и переживаю, а если бы дети?
Я замолк, чувствуя, что встал на какую-то запретную тропу. Нюся горько улыбнулась.
— Да уж! Сколько волк под собаку не рядился, да хвостом вилять не научился.
В эту ночь я спал как убитый. Уж больно хорошо было в этом доме, где окна выходили в сад, а солнечные лучи, проходя через листву яблони у окон, то появлялись, то исчезали, когда легкий ветер, залетая в комнату, покачивал кудрявую шапку листвы.
Первое, что я увидел, когда открыл глаза, было косое, чуть голубоватое отражение в стеклах открытого в сад окна. Нюся мыла грязные резиновые сапоги. Я быстро оделся и еще без рубашки вышел в сад, где прямо на дереве висел большой умывальник с соском. Вода в нем была холодная, почти ледяная, видно, только что из колодца. Но я любил именно такую — холодную, чтоб дух захватывало, любил умываться ею, чувствуя, как отступает ночная расслабленность и дремота.
— Что так рано вскочил? — спросила Нюся, подходя ко мне с полотенцем в руках.
— Это почему рано? Восемь часов — самое время вставать.
После завтрака я позвал Нюсю в дом:
— Тебе передавали, что я что-то должен тебе отдать?
Нюся молча кивнула.
— Закрой двери, дай лопату и покажи, где погреб.
Нюся, ничего не говоря, вышла и принесла комбинезон.
— Вот, одевай. Там перемажешься весь.
Двери закрыла. Я посмотрел в сторону дверей.
Она скатала половик, и я увидел в полу еле заметный четырехугольный вырез с утопленным в толстые доски кольцом. Из погреба дохнуло сыростью и какими-то специями или солениями.
Нюся щелкнула выключателем, и я увидел бочку, а в стороне — два бочонка и какие-то бутылки. Погреб был довольно глубоким, не менее трех метров; в него вела сваренная из труб лестница.
Я еще раз посмотрел на входную дверь и, определив нужный угол, спустился в погреб. Земля здесь была тяжелая и вязкая, и я с большим трудом добрался до нужного мне шестого бревна. Бревна были из лиственницы, массивные и тяжелые. Но когда я поддел нужное мне бревно ломом, оно пошло, и кусок его повернулся на невидимой оси.
Внутри небольшой ниши лежал чемодан.
— Сколько денег! — растерянно проговорила Нюся, закинув платком раскрытый чемодан.
Я отложил в сторону тяжелый мешочек, склеенный из резины (в нем было еще что-то кроме золота, о котором говорил Паша), а остальное отдал Нюсе.
— Считай, — сказал я и, взяв мешочек, ушел в свою комнату.
Часа через два Нюся зашла ко мне в комнату и, став на пороге, сказала:
— Себе возьми сколь-нибудь.
— Что мне нужно было взять, я уже взял, — отрезал я. — Так велел Паша. А это все тебе и детям.
В тот день, когда пришла Елена, Нюся топила баню. О Елене она мне еще раньше говорила. Мужа у нее уже десять лет как задавил поезд, и хотя она была красивой и в теле бабой, с бойким языком, но все так и живет одна с сыном.
— Один прилеплялся к ней, да алкаш оказался. Пропал куда-то без следа.
Я ее еще не видел. Сейчас, после бани, я лежал на диване и читал Фому. А они парились. Через час обе зашли ко мне.
— Это Юрочка, Пашин друг, — сказала Нюся. — А это Ленка — моя сестра сродная.
Женщина была действительно царской стати — чуть ниже меня ростом, с яркими серыми глазами, с тяжелым узлом светлых золотистых волос, румяная и красивая, с чистой гладкой кожей на лице и на голых до плеч руках. И вообще она была истинно русская красавица. Этакая Василиса Прекрасная.
— Павликов друг, — певуче протянула она, — а лежит, как бирюк. Павлик — он мужик дерзкий, рукастый. А ты что, в дьяки собираешься, такие книги читаешь?
Она шустро схватила лежащего на тумбочке Оппеля и, раскрыв его посередине, прыснула.
— Вишь, какие книги чтут мужики, когда без баб маются.
Она кинула книгу на меня.
— Ну, вставай, лежебока. После бани даже монахи по стаканчику приемлют, — а потом добавила: — Хоть Нюська говорит, что ты совсем не пьешь.
Я как-то растерялся и покраснел.
На столе стояла всякая закусь, бутылка «Столичной» и еще какая-то настойка из хозяйкиного подвала.
Нюся кивнула Елене на стол:
— Занимай гостя, а я сейчас еще холодца достану и квасу.
Когда Нюся ушла, Елена вмиг стала серьезной и даже печальной, и ее глаза, встречаясь с моими, становились пристальными и какими-то диковатыми. Но как только вошла Нюся, она тут же опять стала