узорной шали? Еще, чего доброго, подумает, что я ее украл! Ведь я нес ее вниз по лестнице прямо на глазах у сыщиков, а узор этот ни с каким другим не спутаешь, и уж, верно, во всей округе второй такой шали не сыщется, ее, конечно, все знают, изображенную на ней орифламму, которая развевается над натюрмортом из разных молочных продуктов и солодовых напитков, трактирщик, разумеется, тот же час узнает и ничего хорошего обо мне не подумает. Такую шаль никак не посчитаешь частью моего туалета, и она уж никак не может сойти за дар любви. Правда, под этим кровом собираются подчас всевозможные сумасброды — взять, к примеру, Шестифутовых верзил. Но какой это охотник появится среди ночи в жабо и жилете, расшитом незабудками? Кроме того, за «Привалом охотников», возможно, следят. Да следить станут и за всеми остальными домами в округе.
Кончилось тем, что я всю ночь просидел на раскисшем от дождя склоне холма. Превосходнейшая миссис Гилкрист! Я завернулся в мантию этой дамы, отличавшейся истинно спартанским духом, и скорчился на большом валуне, а дождь поливал мою непокрытую голову и стекал по носу, он наполнял мои бальные туфли, пробирался за шиворот и даже игриво струился по спине. Безжалостный лисенок — нечистая совесть — терзал меня немилосердно, и я никак не мог от него отделаться и лишь крепче стискивал зубы, когда он вгрызался мне в самое сердце. Один раз я даже с укором воздел руки к небесам. И словно открыл душ. Небеса щедро окатили глупца потоком слез, а он сидел весь мокрый и думал: до чего же он глуп! Однако те же небеса милостиво скрыли его жалкую фигуру от всего остального мира, и я приподниму лишь уголок этой завесы.
Ночь была наполнена воем ветра в скрытых тьмою оврагах и ропотом струй, что сбегали по склону холма. Дорога тянулась у моих ног, ярдах в пятидесяти ниже камня, на котором я сидел. Часу в третьем (как я прикинул) в той стороне, где лежало «Лебяжье гнездо», появились фонари, они быстро приближались, и наконец подо мною с грохотом прокатили два наемных экипажа и скрылись во влажной опаловой дымке, окутавшей вдали огни Эдинбурга. Я слышал, как бранился один из кучеров, и понял, что мой щедрый кузен испугался непогоды и преспокойно отправился с бала прямо в отель Дамрека, чтобы улечься в постель, предоставив погоню за мной своим наемникам.
После этого — представьте! — я урывками засыпал и вновь просыпался. Я следил, как луна в туманном ореоле катилась по небу, и вдруг видел перед собою багровое лицо и угрожающий перст мистера Роумена, и принимался объяснять ему и мистеру Робби, что, предлагая мне заложить мое наследство за летающее помело, они не принимают в расчет действующую модель Эдинбургского замка, которую я, прихрамывая, таскал с собою на цепи, точно каторжник ядро. Потом я мчался вместе с Роули в малиновой карете, и мы прорывались сквозь тучу красногрудых малиновок... и тут я пробудился: птицы и вправду щебетали вокруг, а над холмом вставала заря.
Говоря по чести, силы мои почти иссякли.
В этот час, когда мужество мне изменило, да еще холод и дождь, будто сговорясь, обрушились на меня, я едва не лишился рассудка; к тому же самый обыкновенный голод терзал меня ничуть не меньше угрызений совести. Наконец, закоченевший, измученный, не в силах думать, действовать, чувствовать, я поднялся с камня, на котором претерпел такую муку, и сполз вниз, на дорогу. Оглядевшись вокруг, не видно ли где сыщиков, я заметил на расстоянии двух пистолетных выстрелов или даже менее того дорожный столб, на котором что-то белело — какая-то полуоторванная афишка. Чудовищная мысль! Неужто за голову Шандивера объявлена награда? Поглядим хотя бы, как его там расписывают. Впрочем, по правде сказать, влекло меня туда не любопытство, а самый низменный страх. Я думал, что после этой ночи ничто уже не заставит меня дрожать, но, покуда шел к висевшей на столбе бумажонке, понял, что глубоко заблуждаюсь.
Дипломированный профессор Байфилд, всемирно известный представитель наук Аэростатики и Аэронавтики, имеет честь сообщить знатным и благородным господам Эдинбурга и его окрестностей...
Это было внезапное и радостное потрясение — я снова почувствовал почву под ногами, как выразился бы воздухоплаватель Байфилд. Я воздел руки к небесам. Я разразился сатанинским смехом, который оборвался рыданием. От смеха и рыданий мое изможденное тело дрожало, как лист, и я брел по полю неверными шагами, качаясь из стороны в сторону под напором неудержимой бессмысленной веселости. Один раз посреди очередного приступа смеха я вдруг стал как вкопанный и невольно подивился звуку собственного голоса. Просто непостижимо, как у меня хватило воли и соображения доплестись наконец до условленного места встречи с Флорой. Впрочем, тут ошибиться было невозможно: сквозь туман вырисовывались очертания продолговатого низкого холма, увенчанного еловой рощицей, которая к западу сходила на нет, как спинной плавник огромной рыбины. Я не раз прежде смотрел на него с другой стороны, а в день, когда Флора стояла рядом со мною во дворе Замка и показывала на дымок, вьющийся из трубы «Лебяжьего гнезда», я глядел прямо сквозь эти ели. Только с этой стороны вдоль того, что можно было бы назвать рыбьим хвостом, тянулась трещина, а по ней шла тропа в старую каменоломню.
Я добрался туда чуть ранее восьми. Каменоломня лежала влево от тропки, которая вилась дальше вверх по северному склону холма. На тропке мне показываться не следовало. Я отошел от нее ярдов на пятьдесят и шагал взад и вперед, от нечего делать считая шаги, ибо стоило мне хоть на минуту остановиться, как холод вновь пробирал меня до костей. Раза два я сворачивал о каменоломню и стоял там, разглядывая прожилки в вырубленной породе, потом вновь принимался мерить шагами свои шканцы и поглядывать на часы. Десять минут девятого! Вот глупец, вообразил, что ей удастся провести стольких соглядатаев! А голод все сильней давал себя знать...
Покатился камешек... легкие шаги по тропинке...
Сердце мое екнуло. Это она! Она пришла, и земля снова расцвела, точно под легкой стопою богини природы, ее тезки. Объявляю вам со всей серьезностью: едва она появилась, погода стала улучшаться.
— Флора!
— Мой бедный Энн!
— Шаль мне весьма пригодилась, — сказал я.
— Ты умираешь с голоду!
— Как это ни грустно, ты недалека от истины.
— Я так и знала. Взгляни, дорогой. — Из-под грубой серой шерстяной шали, накинутой на голову и плечи, Флора достала корзиночку и торжествующе протянула мне. — Лепешки еще не остыли, я завернула их в салфетку сразу, как только сняла с огня.
Она повела меня в каменоломню. Я благословлял ее догадливость; в ту пору я еще не знал, что первое побуждение женщины, когда любимый человек в беде, — накормить его.
Мы разостлали салфетку на большом камне и разложили на ней наши яства: лепешки, овсяный пирог, крутые яйца, поставили бутылку молока и фляжку шотландского виски. Наши руки не раз встречались, пока мы накрывали этот нехитрый «стол». То был наш первый в жизни семейный завтрак, первый завтрак нашего медового месяца, шутил я: «Да, я умираю от голода, но пусть умру, а все равно не прикоснусь к еде, коль ты не разделишь ее со мною». И еще: «Я что-то запамятовал, сударыня, пьете ли вы сладкий чай». Мы склонились друг к другу над камнем, что заменил нам стол, и лица наши сблизились. Много, много дней пришлось мне потом жить одними лишь воспоминаниями об этом первом поцелуе, о каплях дождя на ее прохладной щеке и влажном локоне... воспоминание это живо и по сей день.
— Просто диву даюсь, как тебе удалось от них убежать? — спросил я.
Флора отложила лепешку, от которой для виду откусывала крохотные кусочки.
— Дженет, наша работница с молочной фермы, ссудила мне платье, шаль и эти башмаки. Она всегда в шесть часов выходит доить коров, а нынче я вышла из дому вместо нее. Туман тоже мне помог. Они ужасные.
— Ты права, дорогая. Шевеникс...