Бог весть почему, ответ мой его до крайности насмешил. Он принялся уверять меня, что я большой смельчак, и предложил немедля садиться. Пять минут спустя мы уже тряслись по дороге в Париж. Правда, мне казалось, — что мы не двигаемся с места: серая кобыла насилу переставляла ноги, и с таким же трудом ворочался язык ее хозяина. Он рассказывал мне всяческие басни о трех днях, которые он провел в Этампе. Видно, здешние испытания тяжким грузом легли ему на душу и заслонили все события прежней его жизни. О войне же и о недавних грозах, прогремевших над миром, ему нечего было сказать.
Ежели император и в самом деле был где-то под Фонтенбло, мы вполне могли столкнуться на дороге с его кавалерийским дозором; однако же дорога оказалась пустынна, и перед рассветом, не повстречав ни души, мы благополучно въехали в Лонжюмо. Мы подняли с постели хозяина кабачка, и он, зевая во весь рот, стал уверять, будто мы едем прямиком навстречу собственной гибели, но мы задали корму нашей серой, наглотались премерзкого коньяку и снова пустились в путь. Небо на востоке постепенно светлело, и я все прислушивался, не загремят ли впереди артиллерийские залпы. Но Париж безмолвствовал. Мы миновали Со и подъехали наконец к предместью Монруж и к городской заставе. Ворота стояли настежь, застава была покинута: часового и таможенника и след простыл.
— Где вам угодно сойти, мсье? — осведомился мой кучер и, напрягши память, прибавил, что где-то в мансарде на улице Монпарнас у него есть жена и двое обожаемых малюток и до стойла его кобылы оттуда рукой подать. Я расплатился и, сойдя на пустынный тротуар, проводил его взглядом. Из дверей за моей спиною выскочил мальчонка и с разбегу налетел на меня. Я схватил его за шиворот и строго спросил, что приключилось с Парижем.
— Не знаю, — отвечал малыш. — А мама наряжается, она меня поведет глядеть парад. Tenez![68]
Он показал пальцем в конец длинной улицы. Оттуда надвигалась колонна пруссаков в синих мундирах — она маршировала через весь Париж, чтобы занять позиции на Орлеанской дороге.
Вот и ответ на мой вопрос. Париж сдался! И я вступил в него с юга как раз вовремя, чтобы увидеть, коли того пожелаю, как с севера вступает в столицу Франции его величество император Александр. Вскорости я смешался с толпою, которая двигалась к мостам, а потом рассыпалась по всему пути следования Александра, от Барьер де Пантен до Елисейских полей, где и должен был состояться грандиозный парад. Я тоже направился туда по набережной и часов около десяти очутился на площади Согласия, но тут престранная сценка заставила меня остановиться.
Посреди площади собралось десятка два молодых людей, судя по одежде и повадке — молодых аристократов. У каждого шея была повязана белым шарфом, а на шляпе красовалась белая кокарда Бурбонов; тощий белобрысый юнец, по-видимому, их предводитель, вытащил из кармана какую-то бумагу и громовым голосом, совершенно неожиданным при его хлипком сложении, начал читать:
«При существующих обстоятельствах Парижу предоставлена честь приблизить зарю всеобщего мира! Его присоединение ожидается с тем огромным интересом, какой вполне естественно вызывает столь великая цель...»
И так далее. Позднее мне удалось добыть листок с воззванием князя Шварценберга, и я тот же час узнал это суконное красноречие.
«Парижане! У вас перед глазами пример Бордо!»
Что и говорить, пример весьма наглядный! Белобрысый юнец закончил чтение кличем «Vive le Roi!»,[69] и вся шайка, точно статисты по подсказке суфлера, подхватила этот клич. Толпа глядела равнодушно; кое-кто отошел подальше, а седовласый всадник с военной выправкой в полной форме полковника Национальной гвардии (то был герцог де Шуазель-Праслен, я его сразу узнал) осадил коня и сурово и укоризненно сказал что-то этим буйным молодчикам. Двое или трое из них только пренебрежительно пощелкали пальцами и с вызовом, хотя и не без смущения, повторили: «Vive le Roi!» Однако весь этот спектакль не имел никакого успеха: слишком холодны были зрители. Но тут прискакали еще десятка полтора молодцов голубой крови и постарались хоть немного оживить представление: среди них были Луи де Шатобриан, брат мсье Талейрана, Аршамбо де Перигор, известный подлец маркиз де Мобрей и... да-да, конечно, мой кузен, виконт де Сент-Ив!
Непристойность его появления здесь, его бесстыдная, беззастенчивая наглость обрушились на меня, как удар. Даже в толпе незнакомых людей я залился краскою стыда и едва не бросился бежать. Лучше бы я и вправду убежал! Только случайно он меня не заметил, когда проскакал на чистокровном скакуне, гарцуя и рисуясь, точно оперный тенор, нарумяненный и по обыкновению вызывающе надменный, будто похвалялся своей низостью. На кончике его хлыста красовался белый кружевной платочек, и уже одно это могло взбесить кого угодно. Но когда он поворотил своего жеребца, я увидал, что он по примеру déclassé[70] Мобрея украсил хвост коня крестом Почетного легиона. Тут уж я стиснул зубы и решил не отступать.
— Vive le Roi! Vivent les Bourbons![71] A has le sabot corse![72] — кричали они.
Мобрей привез с собою полную корзину белых кокард и нарукавных повязок, и расфранченные всадники принялись разъезжать среди толпы, стараясь всучить их равнодушным зрителям... Ален протиснулся в кучку людей, среди которых был и я, и, когда он протягивал кому-то белую кокарду, взгляды наши встретились.
— Благодарю, — сказал я. — Поберегите ее до тех пор, покуда мы не сойдемся вновь на улице Грегуар де Тур!
Рука его, державшая хлыст с кружевным платочком, дернулась, точно его ужалила змея.
Прежде чем рука эта вновь опустилась, я нырнул в самую гущу толпы, и она тот же час теснее сомкнулась вокруг него, ничего не поняв, но дыша угрюмой враждебностью.
— Долой белые кокарды! — закричали сразу несколько голосов.
— Кто этот грубиян? — услышал я голос Мобрея; он уже протискивался сквозь толпу на помощь приятелю.
— Черт побери! Это мой младший родич, ему невтерпеж лишиться головы, а я предпочитаю сам выбрать для этого день и час, — отвечал Ален.
Я понял, что это всего лишь бессильная злоба, и, отойдя на безопасное расстояние, едва не рассмеялся. Однако же встреча наша отбила у меня охоту глазеть на парад; я поворотил назад, вновь перешел мост и направился на улицу дю Фуар, к вдове Жюпиль.
Улица дю Фуар знавала лучшие времена, ныне же это был просто жалкий закоулок из тех, что все свои отбросы спускают по одной-единственной канаве в Сену, ну, а вдова Жюпиль не отличалась красотою даже в те дни, когда она следовала как маркитантка за сто шестым стрелковым полком еще прежде, чем женила на себе Жюпиля, сержанта того же полка. Но мы с нею свели дружбу, когда я был легко ранен на сторожевом посту у Альгуэдэ, и с той поры я приучился не замечать, что белое вино у нее кислит, ибо помнил, как сладостны были мази и притирания, которыми она смягчала боль моей раны; поэтому, когда при Саламанке сержанта Жюпиля сразила картечь и его Филумена, покинув войска, взяла на себя заботу о винной лавке его матушки на улице Фуар, мое имя она внесла в список будущих покупателей одним из первых. Я чувствовал, что благополучие ее дома в какой-то малой мере зиждется и на мне. «Право же, — думал я, пробираясь по зловонной улочке, — солдату Империи совсем не худо иметь в эти дни в Париже хотя бы такое прибежище».
Мадам Жюпиль вмиг меня признала, и мы (разумеется, не в прямом смысле слова) кинулись друг другу на шею. В лавке не было ни души, жители всем кварталом отправились смотреть парад. После того как мы (опять-таки в переносном смысле) пролили слезу о прискорбном непостоянстве французской столицы, я спросил, нет ли для меня писем.
— Увы, нет, camarade.
— Ни одного? — воскликнул я, и, верно, лицо у меня сильно вытянулось.
— Ни единого. — Мадам Жюпиль лукаво взглянула на меня и смягчилась. — Мадемуазель, видать, больно опаслива.
Я вздохнул с облегчением.
— Ах вы, коварная женщина! Объясните же!
— Да вот, дней десять назад приходит ко мне какой-то незнакомый человек и спрашивает, нет ли у меня каких вестей от капрала, который хвалил мое белое вино. А я говорю: «Какие уж известия от иголки в