правой рукою главы графства Бакингем. Вы не ошиблись: я меняю свою родину, ведь я сейчас ей не нужен. Но во имя ее я искал и нашел самое лучшее, что есть на моей новой родине, — нашел в заточении, в темнице. И потому повторяю: не торопите меня.
Я пошарил в кармане, достал трутницу, серную спичку и зажег потухшую сигару.
Спутник мой пощелкал языком.
— Придется провести вас в парламент, мистер Энн. Вы прирожденный оратор.
Понемногу поток красноречия мистера Роумена стал иссякать, а когда мы миновали Сен-Дени, он нахлобучил поглубже дорожную шапочку, уселся поудобнее и задремал. Я же, сидя с ним рядом, и не помышлял о сне. Весенняя ночь была прохладна, ветер относил назад пар от дыхания лошадей, и он затуманивал фонари нашей коляски и вставал завесой между мной и форейторами. А в вышине, над черными шпилями выстроившихся в ряд тополей, двигались полчища звезд. Взгляд мой устремился вверх, к Полярной звезде — знамени этого безмолвного парада, и к Кассиопее, что повисла под нею на севере, над самым горизонтом, над изголовьем моей Флоры — моей Полярной звезды и цели моих странствий.
Мысли эти успокоили меня, и я тоже задремал; вообразите же мое удивление и досаду, когда, пробудясь, я ощутил томительную тоску и тревогу.
С каждым часом на душе у меня становилось все неспокойнее. И на пути от Амьена до побережья мистеру Роумену, должно быть, пришлось со мною не сладко. На постоялых дворах я, не жуя, проглатывал, что подавали, и беспрестанно требовал, чтобы поскорее сменили лошадей. В коляске я то и дело подскакивал, как рыба на горячей сковороде. Я проклинал все на свете: мне казалось, мы еле тащимся. Я издевался над табакеркой мистера Роумена, и когда мы наконец прибыли в Кале, дело едва не кончилось дуэлью, ибо я требовал, чтобы он тут же на дюнах с оружием в руках доказал свое право каждую понюшку превращать в некий торжественный обряд. По счастью, пакетбот уже готов был отчалить, и мы второпях погрузились на борт. На ночь мы заняли отдельные каюты, и неугомонные, бурные воды Ла-Манша укачали меня, смыли с души моей желчь и досаду, и я забылся на своей койке, безвольный, словно тряпка, послушная дуновению любого ветерка.
Туманным утром мы сошли на берег в Дувре, и тут мистер Роумен приготовил для меня сюрприз. Ибо в толпе носильщиков и зевак я углядел ни много ни мало — сияющую физиономию мистера Роули! Поверьте мне, от одного ее вида безжизненно-серые холмы Альбиона окрасились для меня в розовый цвет! Я едва не бросился ему на шею. А мой верный слуга поминутно снимал шапку и, не говоря ни слова, расплывался в восторженной улыбке. Позднее он признавался мне, что «тут уж было либо держать язык за зубами, сэр, либо кричать “Ура!”». Он выхватил у меня из рук саквояж и повел нас сквозь толпу прямиком в гостиницу завтракать. Видно, все время, что Роули пробыл в Дувре, он направо и налево кричал о том, какие важные прибывают гости, ибо хозяин гостиницы, отвешивая подобострастные поклоны, вышел приветствовать нас на крыльцо, и, едва мы переступили порог, все столь почтительно смолкло, что сам герцог Веллингтонский и тот был бы польщен; лакеи же, кажется, с радостью стали бы на четвереньки, если б только это не мешало им подавать на стол. Наконец-то я почувствовал себя важной персоной, знатным британским землевладельцем, и, когда после завтрака мы сквозь строй кланявшихся слуг выходили на крыльцо, у которого нас ждала карета, я изо всех сил старался держаться, как подобает столь высокой особе.
— Это еще что! — воскликнул я, увидев экипаж, и вопросительно взглянул на Роули.
— С вашего позволения, сэр, я взял на себя смелость заказать такой цвет. Надеюсь, сэр, вы на меня не прогневаетесь.
— Малиновый, а колеса зеленые... в точности такой же, только дырки от пули не хватает.
— На это я уж не осмелился без спросу, мистер Энн.
— Мы воюем все под тем же флагом, дружок.
— И уж на этот раз добьемся своего и победим, сэр, чтоб мне посинеть и почернеть!
Пока мы катили на первых перекладных к Лондону — я и мистер Роумен в карете, а Роули на запятках, — я рассказал поверенному, как мы ехали из Эйлсбери в Керкби-Лонсдейл. Он засунул в нос понюшку табаку.
— Этот ваш Роули, видно, добрый малый и не так глуп, как кажется. Когда мне в другой раз придется путешествовать на перекладных с нетерпеливым влюбленным, я последую его примеру и куплю себе флажолет.
— Сэр, я вел себя, как самый неблагодарный...
— Ладно, ладно, мистер Энн. Я был чересчур упоен своим успехом, вот и все, и, пожалуй, был бы не прочь, чтобы меня немного похвалили... так сказать, погладили по головке. Не часто у меня бывало такое желание — должно быть, раза три за всю жизнь, оттого я и не опередил вас на некой стезе и не подыскал себе вовремя супругу. А ведь это единственный путь для человека, если он желает, чтобы кто-то еще радовался его успехам.
— И, однако же, готов поклясться, что вы бескорыстно радуетесь моей победе.
— Ничуть не бескорыстно, сэр: ведь вступи ваш кузен в права наследства, он в два счета выставил бы меня за дверь. Впрочем, должен признаться: он задел во мне еще иное чувство, почти столь же глубокое, как своекорыстие, один вид его и запах его духов неизменно вызывали во мне тошноту; меж тем как ваше неблагоразумие... — он поглядел на меня с суховатой улыбкой, — было, по крайности, симпатично мне и... короче говоря, сэр, хотя вы подчас и выводили меня из терпения, служить вам было приятно.
Можете поверить, что от слов этих я только еще сильней ощутил раскаяние.
Мы приехали в Лондон поздно ночью, и тут мистер Роумен с нами распрощался. У него были неотложные дела в Эмершеме. Роули дал мне несколько часов поспать и разбудил только для того, чтобы я выбрал двух мальчиков, которые будут стоять на запятках моей кареты до Барнета, — эту высокую честь оспаривали четверо: двое в синих куртках и белых цилиндрах и двое в светло-коричневых куртках и черных цилиндрах. Выбрав синих с белым, я утешил светло-коричневых с черным солидными чаевыми, и мы снова тронулись в путь.
Теперь мы ехали по Большому северному тракту, по которому почтовые кареты неизменно катят со скоростью десять миль в час под далеко разносящиеся переливы рожка, и я полагал, что под простодушную песенку флажолета мы будем делать уж никак не менее двенадцати миль. Но первым делом я пересадил моего верного слугу на прежнее место рядом со мною и принялся с пристрастием допрашивать о его похождениях в Эдинбурге, о том, как поживают Флора и ее тетушка, мистер Робби, миссис Макрэнкин и все прочие мои друзья. Оказалось, что моя дорогая Флора покорила Роули мгновенно и навсегда.
— Она и вправду как цветочек, мистер Энн. Я так думаю, сэр, вы и сами знаете, оно враз валит человека с ног.
— Я не совсем тебя понимаю, друг мой?
— Да вот, прошу прощения, сэр, это самое... как говорится, любовь с первого взгляда.
Он даже покраснел, лицо у него стало и смущенное и вместе лукавое.
— Что ж, Роули, поэты на моей стороне.
— А вот миссис Макрэнкин, сэр...
— Сама Маргарита Наваррская, мистер Роули...
Но он до того забылся, что даже перебил меня:
— Миссис Макрэнкин, сэр, сколько лет привыкала к своему мужу. Она сама мне говорила.
— Я припоминаю, что и мы не один день привыкали к миссис Макрэнкин. Правда, ее стряпня...
— Вот и я говорю, мистер Энн: это не то, чтобы пустяк — и какие... и хотите верьте, хотите нет, сэр... а может, вы и сами приметили... у ней ведь и ножки хороши.
Он покраснел как рак и дрожащими пальцами принялся свинчивать свой флажолет. Я глядел на него, и глазам не верил, и с трудом подавлял улыбку. Без сомнения, я и прежде знал, что Роули во всем пытается мне подражать, да и по традиции позволительно, более того, даже полагается, чтобы верный слуга влюблялся, хотя бы из сочувствия, когда влюблен его господин. И если кавалер шестнадцати лет от роду, еще новичок в науке страсти нежной, избирает себе в дамы сердца особу, которой стукнуло пятьдесят, — что может быть естественней? А все же — подумать только! — Бетия Макрэнкин!
Я с трудом сохранил серьезность.
— Друг мой Роули, — сказал я, — если музыка питает твою любовь, так играй же!
И Роули поначалу робко, а затем, разошедшись, с чувствительностью невообразимой заиграл «Ту, что